Викентий Вересаев - На японской войне
Однажды зашел я на вокзал, когда уходил эшелон. Было много публики, были представители от города. Начальник дивизии напутствовал уходящих речью; он говорил, что прежде всего нужно почитать бога, что мы с богом начали войну, с богом ее и кончим. Раздался звонок, пошло прощание. В воздухе стояли плач и вой женщин. Пьяные солдаты размещались в вагонах, публика совала отъезжающим деньги, мыло, папиросы.
Около вагона младший унтер-офицер прощался с женою и плакал, как маленький мальчик; усатое загорелое лицо было залито слезами, губы кривились и распускались от плача. Жена была тоже загорелая, скуластая и ужасно безобразная. На ее руке сидел грудной ребенок в шапочке из разноцветных лоскутков, баба качалась от рыданий, и ребенок на ее руке качался, как листок под ветром. Муж рыдал и целовал безобразное лицо бабы, целовал в губы, в глаза, ребенок на ее руке качался. Странно было, что можно так рыдать от любви к этой уродливой женщине, и к горлу подступали слезы от несшихся отовсюду рыданий и всхлипывающих вздохов. И глаза жадно останавливались на набитых в вагоны людях: сколько из них воротится? сколько ляжет трупами на далеких залитых кровью полях?
– Ну, садись, полезай в вагон! – торопили унтер-офицера. Его подхватили под руки и подняли в вагон. Он, рыдая, рвался наружу к рыдающей бабе с качающимся на руке ребенком.
– Разве солдат может плакать? – строго и упрекающе говорил фельдфебель.
– Ма-атушка ты моя ро-одненькая!.. – тоскливо выли бабьи голоса.
– Отходи, отходи! – повторяли жандармы и оттесняли толпу от вагонов. Но толпа сейчас же опять приливала назад, и жандармы опять теснили ее.
– Чего стараетесь, продажные души? Аль не жалко вам? – с негодованием говорили из толпы.
– Не жалко? Нешто не жалко? – поучающе возражал жандарм. – А только так-то вот люди и режутся, и режут. И под колеса бросаются. Нужно смотреть.
Поезд двинулся. Вой баб стал громче. Жандармы оттесняли толпу. Из нее выскочил солдат, быстро перебежал платформу и протянул уезжавшим бутылку водки. Вдруг, как из земли, перед солдатом вырос комендант. Он вырвал у солдата бутылку и ударил ее о плиты. Бутылка разлетелась вдребезги. В публике и в двигавшихся вагонах раздался угрожающий ропот. Солдат вспыхнул и злобно закусил губу.
– Не имеешь права бутылку разбивать! – крикнул он на офицера.
– Что-о?
Комендант размахнулся и изо всей силы ударил солдата по лицу. Неизвестно откуда, вдруг появилась стража с ружьями и окружила солдата.
Вагоны двигались все скорее, пьяные солдаты и публика кричали «ура!». Безобразная жена унтер-офицера покачнулась и, роняя ребенка, без чувств повалилась наземь. Соседка подхватила ребенка.
Поезд исчезал вдали. По перрону к арестованному солдату шел начальник дивизии.
– Ты что это, голубчик, с офицерами вздумал ругаться, а? – сказал он.
Солдат стоял бледный, сдерживая бушевавшую в нем ярость.
– Ваше превосходительство! Лучше бы он у меня столько крови пролил, сколько водки… Ведь нам в водке только и жизнь, ваше превосходительство!
Публика теснилась вокруг.
– Его самого офицер по лицу ударил. Позвольте, генерал, узнать, – есть такой закон?
Начальник дивизии как будто не слышал. Он сквозь очки взглянул на солдата и раздельно произнес:
– Под суд, в разряд штрафованных – и порка!.. Увести его.
Генерал пошел прочь, повторив еще раз медленно и раздельно:
– Под суд, в разряд штрафованных – и порка!
II. В пути
Отходил наш эшелон.
Поезд стоял далеко от платформы, на запасном пути. Вокруг вагонов толпились солдаты, мужики, мастеровые и бабы. Монопольки уже две недели не торговали, но почти все солдаты были пьяны. Сквозь тягуче-скорбный вой женщин прорезывались бойкие переборы гармоники, шутки и смех. У электрического фонаря, прислонившись спиною к его подножью, сидел мужик с провалившимся носом, в рваном зипуне, и жевал хлеб.
Наш смотритель, – поручик, призванный из запаса, – в новом кителе и блестящих погонах, слегка взволнованный, расхаживал вдоль поезда.
– По ваго-онам! – раздался его надменно-повелительный голос.
Толпа спешно всколыхнулась. Стали прощаться. Шатающийся, пьяный солдат впился губами в губы старухи в черном платочке, приник к ним долго, крепко; больно было смотреть, казалось, он выдавит ей зубы; наконец, оторвался, ринулся целоваться с блаженно улыбающимся, широкобородым мужиком. В воздухе, как завывание вьюги, тоскливо переливался вой женщин, он обрывался всхлипывающими передышками, ослабевал и снова усиливался.
– Бабы! Прочь от вагонов! – грозно крикнул поручик, идя вдоль поезда.
Из вагона трезвыми и суровыми глазами на поручика смотрел солдат с русою бородкой.
– Баб наших, ваше благородие, вы гнать не смеете! – резко сказал он. – Вам над нами власть дадена, на нас и кричите. А баб наших не трогайте.
– Верно! Над бабами вам власти нету! – зароптали другие голоса.
Смотритель покраснел, но притворился, что не слышит, и более мягким голосом сказал:
– Запирай двери, поезд сейчас пойдет!
Раздался кондукторский свисток, поезд дрогнул и начал двигаться.
– Ура! – загремело в вагонах и в толпе.
Среди рыдающих, бессильно склонившихся жен, поддерживаемых мужчинами, мелькнуло безносое лицо мужика в рваном зипуне; из красных глаз мимо дыры носа текли слезы, и губы дергались.
– Ур-ра-а!!! – гремело в воздухе под учащавшийся грохот колес. В переднем вагоне хор солдат нестройно запел «Отче наш». Вдоль пути, отставая от поезда, быстро шел широкобородый мужик с блаженным красным лицом; он размахивал руками и, широко открывая темный рот, кричал «ура».
Навстречу кучками шли из мастерских железнодорожные рабочие в синих блузах.
– Вертайтесь, братцы, здоровы! – крикнул один.
Другой взбросил фуражку высоко в воздух.
– Ура! – раздалось в ответ из вагонов.
Поезд грохотал и мчался вдаль. Пьяный солдат, высунувшись по пояс из высоко поставленного, маленького оконца товарного вагона, непрерывно все кричал «ура», его профиль с раскрытым ртом темнел на фоне синего неба. Люди и здания остались назади, он махал фуражкою телеграфным столбам и продолжал кричать «ура».
В наше купе вошел смотритель. Он был смущен и взволнован.
– Вы слышали? Мне сейчас рассказывали на вокзале офицеры: говорят, вчера солдаты убили в дороге полковника Лукашева. Они пьяные стали стрелять из вагонов в проходившее стадо, он начал их останавливать, они его застрелили.
– Я это иначе слышал, – возразил я. – Он очень грубо и жестоко обращался с солдатами, они еще тут говорили, что убьют его в дороге.
– Да-а… – Смотритель помолчал, широко открытыми глазами глядя перед собою. – Однако нужно быть с ними поосторожнее…
* * *
В солдатских вагонах шло непрерывное пьянство. Где, как доставали солдаты водку, никто не знал, но водки у них было сколько угодно. Днем и ночью из вагонов неслись песни, пьяный говор, смех. При отходе поезда от станции солдаты нестройно и пьяно, с вялым надсадом, кричали «ура», а привыкшая к проходящим эшелонам публика молча и равнодушно смотрела на них.
Тот же вялый надсад чувствовался и в солдатском веселье. Хотелось веселиться вовсю, веселиться все время, но это не удавалось. Было пьяно, и все-таки скучно. Ефрейтор Сучков, бывший сапожник, упорно и деловито плясал на каждой остановке. Как будто службу какую-то исполнял. Солдаты толпились вокруг.
Длинный и вихрастый, в ситцевой рубашке, заправленной в брюки, Сучков станет, хлопнет в ладоши и, присев, пойдет под гармонику. Движения медленные и раздражающе-вялые, тело мягко извивается, как будто оно без костей, ноги, болтаясь, вылетают вперед. Потом он захватит руками носок сапога и продолжает плясать на одной ноге, тело все так же извивается, и странно, – как он, насквозь пьяный, удерживается на одной ноге? А Сучков вдруг подпрыгнет, затопает ногами, – и опять вылетают вперед болтающиеся ноги, и надоедливо-вяло извивается словно бескостное тело.
Кругом посмеиваются.
– Ты бы, дядя, повеселее!
– Слышь, земляк! Ступай за ворота! Наплачься раньше, а потом пляши!
– Есть одна колено, его только и показывает! – махнув рукою, говорит ротный фельдшер и отходит прочь.
Как будто и самого Сучкова начинает выводить из себя вялость его движений, бессильных разразиться лихою пляскою. Он вдруг остановится, топнет ногою и яростно заколотит себя кулаками в грудь.
– Ну-ка, еще по грудям стукни, что у тебя там звенело? – смеется фельдфебель.
– Буде плясать, оставь на завтра,-.сурово говорят солдаты и лезут обратно в вагоны.
Но иногда, – нечаянно, сама собою, – вдруг на каком-нибудь полустанке вспыхивала бешеная пляска. Помост трещал под каблуками, сильные тела изгибались, приседали, подпрыгивали, как мячики, и в выжженную солнцем степь неслись безумно-веселые уханья и присвисты.