Константин Масальский - Стрельцы
Князь Долгорукой, выйдя из дворца, сел на белого персидского коня, на котором блистал шитый золотом чепрак из алого бархата. Объехав ряды стрельцов, он приказал стоять вольно. Полковники, подполковники, пятисотенные, сотники и пятидесятники вложили сабли в ножны, а стрельцы составили ружья в пирамиды и, не сходя с мест своих, начали разговаривать между собою и с толпящимся на площади народом.
— Вот и я здесь, Иван Борисович! — сказал купец Лаптев, увидев Борисова и подойдя к нему. — Хотел было остаться дома: сынишка маленький очень что-то прихворнул. Да сердце не утерпело! Хочется проститься с батюшкой-царем. Мне сказали, что всех пускать будут.
— Да, всех. Царица Марфа Матвеевна приказала. Я думаю, скоро пустят. Теперь патриарх служит панихиду. Служба уж довольно давно началась. Завтра в пятом часу дня назначено погребение в Соборной Церкви Архангела Божия Михаила.
— Дай, Господи, усопшему царство небесное. Добрый и милостивый был царь!.. Чай, плачет царица?
— Плачет, что река льется! Легко ли, Андрей Матвеевич, через два месяца после венца овдоветь!
— Утешь ее, Господи, и помилуй нас, грешных! А кто наследник-то по царе?
— Да Бог весть. Говорят разно.
— Хорошо было бы, как бы Петр Алексеевич! Недавно видел я обоих царевицей в селе Коломенском, на соколиной охоте. Старший-то такой бледный и задумчивый. Глазки все в землю потуплять изволит. А младший — настоящий сокол! На обоих я вдоволь насмотрелся. Я, слышь ты, узнал, что в Коломенском будет соколиная охота, встал до заутрени и поехал с приятелями в село, к знакомому подсокольнику. Он сказал мне, что охота будет на поле, неподалеку от Коломенского, подле березовой рощи. Мы туда! Вошли в рощу, и лишь только принялись за пирог, который я взял на дорогу, как вдруг затрубили в рога и послышался конский топот. Мы все бегом на край рощи и влезли на высокие березы. Ты ведь знаешь, что никому не велено смотреть на соколиную охоту. Царевичи остановились неподалеку от березы, на которой я сидел. Подсокольничие пустили журавля. Длинноногий полетел! Выше, выше, выше! Чуть из глаз не ушел. Тогда сокольничий спустил кречета. Взвился словно стрела! Мигом нагнал журавля; начал над ним кружиться, кружиться и вдруг сверху как налетит на него да как ударит! Ах, ты, Господи! Только перья полетели. Потом еще, еще! Так и бьет! Длинноногий ринулся вниз, словно камень. Тотчас подскакал к нему сокольничий, поднял журавля и затрубил в серебряный рог. Кречет спустился и сел на рукавицу сокольничего, а тот с добычею к царевичам. Потом спускали еще несколько кречетов. Напоследок оба царевича поехали. Гляжу: прямо к березе, на которой я сидел. Я свету Божьего не взвидел! Притаился на суку, словно тетерев от охотника. Царевичи подъехали под самое дерево. Покажи-ка мне «Урядник», сказал Петр Алексеевич сокольничему. Тот вынул книгу из алой бархатной сумки, висевшей у него сбоку на золотой тесьме, и подал царевичу. У меня, куманек, книга-то эта вся переписана. Знакомый подсокольничий меня снабдил. Я ее почти всю наизусть знаю. Куда красно написана! Вот, слышь ты, царевич и начал книгу рассматривать, да и засмеялся, а потом, обратясь к братцу своему, начал читать вслух из книги «Новопожалованный Начальный приимает кречета образцовато, красовато, бережно; и держит честно, смело, весело, подправительно, подъявительно, к видению человеческому, и ко красоте кречатьей; и стоит урядно, радостно, уповательно, удивительно». — Из всего «Урядника», сказал Петр Алексеевич, мне всего лучше нравится приписка покойного батюшки: «Правды же и суда и милостивыя любве и ратнаго строя николи же не позабывайте: делу время, и потехе час». Если Бог привел бы меня когда-нибудь быть царем, то я из всего «Урядника» оставил бы только приписку батюшки, а все бы прочее отменил. Царю грешно терять время на соколиную охоту. Лучшая для него потеха: устроять благо своих подданных. — Каковы речи, куманек? У меня слезы навернулись! Дай Господи, чтобы Петр Алексеевич был нашим царем!
— А почему так? — спросил, вслушавшись в последние слова, подошедший к ним человек в кафтане с длинными откидными рукавами, сзади связанными узлом, и в низкой бархатной шапке с меховой опушкой. Это был дворянин Сунбулов.[8]
Лаптев смутился и не знал, что отвечать. Но Борисов, смело глядя в глаза Сунбулову, сказал ему: — А какая стать твоей чести вмешиваться в наш разговор? Мы вольны говорить, что хотим, с приятелем, и никого не просили нас подслушивать. Что ты нам за указчик?
— Потише, потише, господин пятидесятник! Ешь пирог с грибами да держи язык за зубами. Я подам на тебя челобитную в Стрелецкий приказ, так напляшешься!
— Подавай, пожалуй! А теперь советую: отойди подальше. Скажи еще хоть одно слово, так я с тобой по-стрелецки разделаюсь! Суди меня Бог и государь воскликнул Борисов, ударив рукою по своей сабле.
— Слово и дело! — закричал Сунбулов.
— Перестань горланить! Я прикажу связать тебя!
— Меня связать? Да разве ты не видишь, что я дворянин? Слово и дело! Слово и дело!
— Что здесь за шум? — спросил пятисотенный Бурмистров, приблизясь к ссорившимся.
— Да вот, Василий Петрович, этот дворянин пристает ко мне и буянит. Кричит слово и дело, ни к пути, ни к делу. Норовит, чтоб меня с ним взяли в Тайный приказ. Видишь, что выдумал!
— Бери мушкет! Стройся! — закричал князь Долгорукой. Стрельцы бросились к ружьям, а Бурмистров и Борисов, оставив Сунбулова, поспешили на места свои. Лаптев между тем давно уже скрылся в толпе.
— Мушкет на плечо! Подыми правую руку! Понеси дугой! Клади руку на мушкет! — закричал Долгорукой, и ряды ружей, возвысясь из-за секир, воткнутых в землю, заблистали в воздухе. На Красном Крыльце явился патриарх Иоаким, предшествуемый священнослужителями со святыми иконами и хоругвями и сопровождаемый всею Государственною Думою. На площади водворилось глубокое молчание. Все сняли шапки, и патриарх начал следующую речь:
— Ведомо всем, что благословенное Богом царство российское, пребывая в непорочной христианской вере, по благости Спасителя нашего Господа Бога Иисуса Христа, было в державе блаженныя памяти благочестивого великого государя, царя и великого князя Михаила Федоровича, всея России самодержца; а по нем великом государе царский престол наследовал сын его, благочестивый великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержец. По преставлении его восприемником был престола сын его, благочестивый и великий государь, царь и великий князь Феодор Алексеевич. Ныне изволением и судьбами Божиими он, великий государь, оставя земное царствие, переселился в вечный покой. Остались братья его государевы благоверные царевичи и великие князья Иоанн Алексеевич и Петр Алексеевич. Единодушным согласием и единосердечною мыслию объявите: кому из них государей преемником быть царского скипетра и престола?
И подобно грому раздался со всех сторон крик: «Да будет царем нашим царевич Петр Алексеевич!»
— Беззаконно обойти старшего царевича! — закричал после всех Сунбулов. — Надлежит быть на престоле Иоанну Алексеевичу!
— Здравия и многия лета нашему царю-государю Петру Алексеевичу! — закричали тысячи голосов. Земля, казалось, дрожала от шума и восклицаний.
Патриарх, обратясь к Государственной Думе, спросил: «Как поступить надлежит?» Все, кроме Милославского и других, немногих приверженцев царевны Софии, отвечали: «Да будет по избранию народа!» Патриарх в сопровождении Думы пошел во дворец, где находился юный Петр с матерью его, царицею Натальею Кирилловною, и благословил его на царство. После этого народ целовал со слезами горести холодную руку Феодора, и со слезами восторга державную руку Петра. Закатилось солнце, и граждане, не думая о сне, еще плакали о царе умершем. Взошло солнце, и вся Москва произнесла уже клятву верности царю новому.
III
Кто узрит нас? Под ризой ночи
Путями тайны мы пройдем,
И будет пир страстям роскошный.
Г л и н к а.Благовест призывал православных к обедне, когда Сухаревского полка пятисотенный Василий Бурмистров шел в дом к начальнику Стрелецкого приказа князю Михаилу Юрьевичу Долгорукому. Проходя по берегу Москвы-реки и поравнявшись с одним низеньким домиком, увидел он под окнами сидевшую на скамье старушку, одетую в черный сарафан и повязанную платком того же цвета. Она горько плакала. Бурмистров решился подойти к ней и спросить о причине ее горести. Долго рыдания мешали ей отвечать на вопрос прохожего. Наконец она, отняв от глаз платок и взглянув на Бурмистрова, на лице которого живыми красками изображалось сострадание, сказала ему:
— На что, батюшка, знать тебе про мое горе? Ты мне не поможешь.
— Почему знать, старушка! Может быть, я и найду средство помочь тебе.