Генрих Йордис фон Лохаузен - Верхом за Россию. Беседы в седле
— … мягкой силой прекрасного пола! — дополнил скачущий в середине. — Верность по отношению к себе, доверие к собственному потомству, может решить в конечном счете судьбу континентов. Французские дети изучают историю более основательно, чем школьники любой другой страны, причем, кроме античной, они учат почти исключительно свою собственную историю. И из знания истории возникает осознание французами своей миссии. Лишь вера в свое призвание делает нацию.
И если французы говорят о «человечестве», то представляют его себе только как французское, как овивающее Францию.
— Чем же тогда являемся на самом деле мы, немцы? — спросил всадник на пегой лошади, студент теологии на первом семестре. — Кто мы: народ, нация или скопление племен? Ведь «нациями» называют себя только те, кому это необходимо. Нам никогда не было нужно слово «нация». Должны ли его использовать те, которые когда-то были кем-то другим — кельтами, этрусками, иберами или еще кем-то — и теперь должны смотреть на то, чем они стали, что из них сделали римляне: французов, итальянцев, испанцев и так далее. Нам же достаточно быть народом, из первых рук. Зачем нам называться «нацией»? Мы не нуждаемся в этом слове!
— И еще как нуждаемся! — возразил едущий на вороном коне. — Народы только сидят в зрительном зале истории. Нации же стоят на сцене. Если народ становится нацией, он покидает зрительный зал и требует свою роль. В этом различие. У народов есть прошлое, у наций будущее. Народы живут из несколько наружу, нации на несколько туда. Народы еще являются само собой разумеющимися для себя самих. Нации никогда не само собой разумеющиеся для себя. Ежедневно им приходится напоминать об их бытии. Это не игра со словами. Здесь речь идет о действительно различном, можно было почти сказать: о проявлениях различной степени. Нации возникают там, где народ охватывает вера в его избранность. Только осознанная миссия создает нации из народов. Нации знают, чего они хотят, народы только, чего они не хотят, а этого слишком мало.
Должен ли я сказать вам, кто является народом? Баварцы, например, но также и фризы, швабы или саксонцы. Народам достаточно того, что они есть. И такими, как они есть, они и хотят оставаться. В противном случае они могут стать нациями и так же снова прекратить ими быть. Так как нация — это процесс, продвижение. Существуют народы, которые никогда еще не были нациями, или только с частями; возможно, никогда уже и не будут; и есть также такие, которые больше уже не являются нациями. Всегда развитие в нацию обозначает только определенную эпоху в форме проявления народа. Также вряд ли весь народ воплощает нацию, часто только ее меньшинство, элиту. С другой стороны, нации могут охватывать также больше, чем только один единственный народ, как, например, называющие себя сегодня обобщающим словом «британцы» шотландцы и англичане, часто, однако — как в случае Швейцарии — хоть и несколько народов, но только части каждого. Принадлежат ли еще сегодня немецкие швейцарцы к немецкому народу? Разумеется! А к немецкой нации? Без сомнения, нет! У них вместе с франкоязычными швейцарцами и ретороманцами в Граубюндене есть их собственная. Иначе у голландцев! С этнической точки зрения в то время, когда они стали своей собственной нацией, они еще все вместе были немцами. На английском языке их еще сегодня называют «the Dutch», немцы, но теперь, однако, они принадлежат к немцам только лишь по их племени, т. е. по их происхождению.
Освальд Шпенглер также пруссаков называл нацией. Таковой они были семьдесят, вероятно даже еще пятьдесят лет назад. И не только немцы относились к ней, а также не только жители Остэльбии. Как раз многие из самых лучших приезжали туда из самых разных других мест. Но был ли прусский народ? Пожалуй, нет. Нация же это все-таки кое-что иное, необязательно единство происхождения, каковым, как правило, является народ, часто даже не единство расы или языка — подумайте об американцах — но всегда единство сообща пережитого опыта, всегда единство воли. Всегда она — признание, исповедание, всегда современность, часто без какой-либо связи с родителями и предками. То, что ее несет, это родство душ. У народа есть сыновья, есть и неверные сыновья, у нации — приверженцы. Тот, кто не одобряет ее, к ней не принадлежит. Соглашусь: другие народы используют то же слово в другом смысле. Для них считается: государство — это нация! Также мы говорим: «Народы хотят их землю, нации их государства, народы борются за их свободу, нации за их значение в мире».
— Тогда это тоже игра словами! — прервал всадник на рыжей лошади. — Там, где мы говорим «Volk», «народ», французы говорят «ethnie». Характерно для них, что им пришлось воспользоваться греческим словом для этого, так как сказать «Мы — народ!» — так, как мы понимаем эту фразу на немецком языке — едва ли можно сказать по-французски, только: «Мы — нация!» И это не одно и то же. Но они уже тогда, когда пришли римляне, едва ли были одним народом в нашем понимании. Это были галлы, а потом опять франки. Между ними там было только лишь население; и населения знают только приходящую извне силу, навязанное им извне единство, навязанное им государство. Но те, кто захватили для себя это государство, тем не менее, понимают его как сумма всех его граждан: как «la nation», нация во французском смысле. Но там, где мы говорим «нация», у них снова нет выражения для этого — источник недоразумений! К чему это иностранное слово, если, все же, каждый понимает под ним что-то другое? Есть народы, осознающие свое предназначение в большей мере, и есть такие, которые осознают его меньше. Там есть больше, чем только две градации. Зачем тогда называть их по-разному? Ведь для римлян — а это слово взято от них — это означало ровно лишь происхождение, особенность, своеобразие, народный характер. И если наши предки говорили о «Священной Римской империи немецкой нации», они понимали под этим ничего больше, кроме того, что эта империя была немецкого вида и несли ее немцы, что-то подобное тому, как это было представлено уже Теодориху Великому. Только якобинцы сделали из «нации» что-то вроде вероучения!
— И мы приняли мяч, — снова начал офицер на вороном коне. — Подумайте хотя бы о Фихте! В народ рождаются, но к нации воспитываются, а воспитание — снова всегда что-то целенаправленное. К народу принадлежат уже с детского возраста, к расе даже с момента зачатия. Она — часть природы, но каждый народ уже часть — по меньшей мере, неосознанно — истории, нация, напротив, всегда намерение, воля, претензия на будущее. У нее нет истории, она — история, ежедневный плебисцит, как назвал это Ренан.
— Ежедневный плебисцит, несомненно, — ответил едущий на рыжей лошади, — но в пользу чего-то, чего сейчас еще не существует, что еще не выполнено, еще не закончено. Но и для этого нам не нужно иностранное слово «нация». Англия, Германия, Франция — это понятия того же уровня. Но, «la grande nation»? Мы никогда не назывались «великой нацией». То, что ей соответствует на нашей стороне, это нечто совсем другое, слово гораздо более обширного содержания: «Рейх» — «империя», вот это слово, при произнесении которого резонирует — неосознанно у большинства из нас, у многих, однако, осознанно — мысль о Царстве Божьем, той империи, которая не от мира сего, но служителем и отражением которой должна быть империя земная.
Империя — это выражение нашего сознания миссии, как «grande nation» — выражение французского сознания. У обоих понятий вес одинаков. Нация существует только тогда, если французы готовы воплотить ее, империя только, если мы породим ее из нас самих. Потому оставим «нацию» французам! Национализм — это всегда признак недостаточности, симптом еще невыполненного задания. Если народ говорит о себе как о нации, то он либо сам как народ еще не готов, либо ему не удается воплотить свое предназначение. Народ — так я слышу — станет нацией тогда, когда испытает себя на собственном опыте как действующее единство, нация — так я говорю — станет народом тогда, когда это единство станет для нее второй природой. Народ — это более высокая ступень, чем нация, не наоборот. До этого, однако, мы, немцы, еще не дошли. Мы все еще пока нация…
— … и должны создать для народа будущего предпосылки, в которых он будет нуждаться, чтобы вообще остаться народом, — снова всадник на вороном коне вернулся к своему старому ходу мысли. — Естественно, нация возникает из чувства недостаточности, из принуждения создавать то, что отсутствует, из потребности поднять себя над собственной неполнотой. У любого творческого достижения, у каждого, есть здесь свой исток, и никакое, ни одно, не возникает из буржуазной сытости, из простого чувства самодовольства. Посмотрите на шведов! Шведы времен Густава Адольфа и Карла XII — они еще были нацией, но сегодняшние? Только нации создают высшие взлеты истории.
— В политическом смысле, пожалуй, да, — возразил едущий на рыжей лошади, — но в культурном? Были ли итальянцы нацией во время «Rinascimento», Возрождения? Вовсе нет, все они были тогда еще флорентийцами, генуэзцами, венецианцами. Были ли мы нацией в старое доброе время? В столь же малой степени. Но наша культура стояла в зените. И принесло ли «Risorgimento», объединение, например, итальянцам или Французская революция, вероятно, французам превосходство в культуре? Они стали нациями, они изменились, определенно, но вовсе не в их пользу. Как все это сочетается?