Андрей Косёнкин - Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Не его ли слова: мол, кто силен — тот а прав!
Не он ли беспрестанно зудел да нашептывал:
«Али более достоин тебя Тверской?.. Ужели уступишь Тверскому первенство?..»
Иван первым затмил ему взор властью великокняжеской.
Как тихий омут глаза его, однако взглядом их не ухватишь — то в лоб тебе смотрит, то в переносицу. И шепчет, шепчет! Не говорит, а будто ветер ласковый листьями шелестит. Слух, как тетиву на луке, аж в струну вытянешь, чтобы, упаси тебя Господи, не пропустить какого важного слова, в котором самая суть или Иванов яд упрятан.
«Что шепчешь-то? — бывало, крикнешь ему. — Говори смелей, чего надобно?»
«Дак, ить, чего ж кричать попусту, брат? Надо будет, так сам дашь, чего прошу».
«Ишь ты…»
«А то? А коли тебе то не надо, так, ить, и криком-то ничего у тебя не возьмешь. Али не так то, брат?»
«О брат! Не брат ты мне, а истинный Каин передо мной во плоти!..»
Поди, и сейчас помолился да руку об руку трет, жадные слюни пускает в бороду, грезит: мол, Юрий-то не на век взял владимирский стол, вот уже, как помрет, так я по праву стану единственным престолонаследником!..
Юрий аж задохнулся от ненависти, воочию представив единоутробника.
— Выкуси! Выкуси! — Он сжал пальцы на обеих руках в срамные, непотребные кукиши и с злобой ткнул ими в воздухе перед собой, будто в сальную Иванову морду. — Ha-ко, выкуси, брат!..
Говоря вслух с самим собой, Юрий вполне находился в рассудке. Во всяком случае, в той мере, в коей наградил его Господь способностью распоряжаться своим умом. Просто, несмотря на то, что вечно он был окружен людьми, он всегда оставался человеком мучительно одиноким. Оттого и вошло у него в привычку говорить с собой как с собеседником.
— Выкуси! — повторил он еще и, облокотившись на высокий налой, в отчаянии сжал руками виски.
«А кому и достанется?..»
Не дал Господь ему сыновей! Одну лишь дочь Софью успела принести ему супружница, переяславская боярышня Евпраксия, в коей единственной Юрий души не чаял. Вот уже десять лет, как померла она от тоски, что не могла более зачать от него, что так и не принесла ему желанного сына, единой жизнью которого, может быть, во всем оправдался бы Юрий перед Господом и людьми.
«Ибо, — сказано, — кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет…»[9]
Сколь времени, бедная, провела она в молениях? Кому лоб в поклонах ни била! Да и сам Юрий, как ни безбожен, разве не просил у Господа милости? Все тщетно! Всяк-то месяц пустоутробна оставалась супруга. А уж как просила она его отпустить в монастырь, где бы стала она молить за него Господа! Чтобы взял он в жены себе другую, которая, глядишь, и одарит наследником. Куда! О монастыре Юрий и знать не хотел. Так и промаялась, лишь себя виня за грехи да свое якобы неплодоносное, ущербное лоно, покуда не померла. Так отчего же лоно ее, любезное Юрию, вдруг стало неплодоносно, коли дочку-то она ему родила?..
Ан знал Юрий вину да беду вовсе не за той Евпраксией, но за собой. Под Москвой, еще в первой битве с тем же Тверским, коня под ним завалили тверичи. Тех, кто кинулся на него, он раскидал, да один из них так ударил его промеж ног кистенем, что мошонка потом опухла, как капустный кочан, да почернела, как репа. Мало-мало вовсе не отвалилась. Месяц после кровью мочился да ходил враскорячку. Думал, уж на бабу не влезет. Ан прошло! Да крепость-то в корне еще пуще, чем прежде, стала! Но, видно, после того подлого удара все же ослабло в нем семя, будто умерло в нем. Или еще как иначе нарушилось?..
А он ведь и при живой Евпраксии сколь баб из одной любознательности обиходил: а вдруг понесет какая? Так озлился да распалился, что всякую ему еть не зазорно стало — и сдобну, и пышну, и тощу, и молоду, и уж развалисту не едиными родами, и русску, и иноверку… сколь их было-то, разве счесть? Так ни одна, ни одна не понесла от него!..
Истинно, бесплоден он, как та бесплодная смоковница!
Не в том ли и есть проклятие Максимово да наказание Госпоже?..
«Господи, прости меня, грешного…» — поворачивается Юрий лицом к божнице, да рука не идет ко лбу, будто высохла. Так и падает рука, не сотворив крестного знамения.
— Пошто сына не дал? — глухо, устало, сквозь зубы спрашивает он Господа.
Нет ответа ему.
— Али я хуже Ивана-то? — кричит Юрий.
Нет ответа.
«Знать, хуже…» — усмехнувшись, качает головой Юрий и, медленно, старчески шаркая, забирая по полу подошвами мягких сапог, идет к трону.
И то, плодоносит Иван со своею Еленою, точно заяц с зайчихой. Кажется, надысь под венцом-то стояли, а она уж троих ребятишек ему принесла: двух девок — Марию и Евдокию, и первенца — сына Семена. И ныне — донесли — опять брюхатая ходит. И пузо-то, говорят, у нее, будто дыню целиком проглотила, вперед и вверх торчит — не иначе снова малого носит! Ни дня она, что ли, пуста-то не бывает?.. Будто на злобу Юрию.
Хитер Иван да ухватист! Во всем ему благодать! Только за что — не понять. Да чем же он лучше-то Юрия? Али не знает он, Юрий, сколь пом и страшен Иван, хоть с виду ласков да тих. Ишь, взял обычай с денежным мешком — калитою ходить по Москве, нищих одаривать. Али не Юрьевы деньги в том мешке брякают?.. Худо ли ему чужими руками угли из костра выгребать?
Али за то ему милость, что Богу угодничает?.. На лбу да коленках шишек набил, всечасно грешит и в деле и в помыслах, да не устает беспрестанно каяться. Для того и митрополита к себе завлек, от заутрени до вечерни дарами да лестью потчует Петра Волынца, чтобы тот пред Господом его оправдал… Ужели ты так простодушен, Господи! Али не видишь, как брат мой во лжи искусен?..
Да! Да! Безбожен я, Господи! Грешен перед Тобой! Ан как не хочу покаяться, будто бесправен душой. Порой творю то, чего не желаю, точно в себе не волен, а после — и сам не пойму — то ли радуюсь, то ли содрогаюсь в омерзении и ужасе от содеянного… Так отчего же не шлешь последнего наказания? Али слеп, али впрямь нет пределов Твоему милосердию к грешникам. Так пошто же Ты к праведникам-то суров?..
Никогда еще, как в тот несчастный год убийства Тверского, столь много и постоянно не думал Юрий о Боге. И иногда искренне и горько жалел, что лишен благодати Господней веры. А все ж и его душа жаждала оправдания. К тому же, как то ни покажется странным, но, достигши своего, он начал вдруг прозревать, мучительно сознавая, что со смертью Тверского кончилось и его счастливое, верное время. Слишком много новых страхов и новых внезапных забот обрушилось на него в одночасье. И более всего хотелось ему теперь скорее уйти из Руси, где его не любили и он никого не любил, под щит Святой Софьи, в любезный его сердцу вольный Великий Новгород. Там сидел сейчас на правлении другой Юрьев брат — Афанасий, единственный свет в окне. Вот уж кто искренне души не чаял в Юрии, едино жил его мыслями и делами. Да жить-то ему, видать, не долго осталось — из Новгорода доносили; хворает Афанасий, того и гляди, помрет без прощания с Юрием. К нему бы надо спешить, да, покуда здесь не решишь всех дел с тверичами да долгами татарскими, отсюда не тронешься. Ох, увязлива, болотиста эта Русь, теперь не понять, пошто и нужна-то была, когда сунулся? Сидел бы себе на Новгороде, пугал шведов да немцев, авось и с Тверским поладил, кабы не тот хитромудрый да злополучный Иван…
«А, ить, теперь-то так просто, как прежде, и в Новгород не вернешься! — с тоской вспомнил Юрий. — Любим да желанен новгородцам я был, когда вместе с ними стоял против Тверского, великого князя владимирского, а ныне, когда сам стал великим князем, люб ли им буду? Вестимо: от века Низу-то быть подвластными им неугодно. Да ведь, поди-ка, слух-то уж и до них добежал, что я и новгородских купцов татарам отдал с потрохами… А сколь еще отдавать? Уж как того ни хочу, а и новгородцев придется прижать, ради долгов ордынских. Али им и то будет любо?.. Ох, куда ни кинь — всюду клин…»
Он с силой растер руками замерзшие вдруг и в летний день, и под шапкой свои маленькие, невидные, будто птичьи, уши так, что хрящи затрещали.
Днями положил себе Юрий уйти из Владимира в Кострому. Больно нетерпелив да настойчив стал Байдера. Кабы и без слова его, самовольно не начал он жечь да грабить Владимир. А ведь то не дело самолично великому князю глядеть, как народ его бьют. Ныне же позвал он к себе Александра — нечего и его зря томить. Знает Юрий, зачем тот пришел. Дело-то и яйца не стоит. Скажет ему: пусть, мол, он его, Юрьевой милостью, беспрепятственно забирает в Москве мощи отцовы да везет их на Тверь. Али и впрямь не заслужил Михаил Ярославич покоя-то — так и спросит. А о мире с княжичем толковать нечего, Александр в том не властен. Велит ему лишь Дмитрию передать, чтобы тот не спешил подниматься-то, коли он хочет того, на великого князя, мол, вскоре великий-то князь так всю Тверь удивит, что, может статься, ей и самой воевать расхочется…