Валерий Мухачев - Сын предателя
Собаки от этого только выиграли, начав жрать на целый кусочек мяса больше. Надю всё-равно тошнило по причине развивавшейся своим чередом беременности. Правда, распухание её организма пока относили к обжорству.
Немцев донимали "проклятые" партизаны, от этого они становились днём злее, а ночью их трусость не знала границ. Выжигались деревни, находившиеся в партизанских краях, гибли женщины, старики и дети, озлобляя партизан ещё больше.
И летели под откос поезда, взрывались мосты, а самолёты Красной Армии, используя данные разведки, бомбили и штабы немецкого командования, и сам Берлин.
Всеобщая озлобленность не знала границ ни с той, ни с другой стороны, и братские могилы со звёздами и берёзовыми крестами вперемежку устилали европейскую часть СССР. У каждой Армии была своя правда, у каждого генерала был свой взгляд на боевые действия. Но защищавший свою землю, свою Родину народ был во всех веках силён духом больше. Поэтому даже оторванные от руководства партизанские отряды бились, уверенные, что там, под Москвой войскам будет легче, если и здесь они убьют сколько-нибудь немцев.
глава 43
В шестьдесят шестой школе учитель рисования заболел туберкулёзом и был направлен в Ялту на два месяца для лечения. Болезнь была, конечно, серьёзная, но излечимая. О том, что только два месяца Николаю придётся работать, его предупредила Завуч. Этого срока Николаю, как ему казалось, было достаточно, чтобы пойти в институт и просить выдать диплом ему на руки.
Без диплома в своём кармане он чувствовал себя скованным по рукам, потому что не собирался вообще работать в школе. Для работы в школе у него просто не было соответствующей внешности.
Само условие отработать год в школе, которое установил директор Института, Николая просто пугало. Во-первых, в школе зарплата молодого учителя ни в какое сравнение не входила с той заводской, которую успел понюхать Николай в свои восемнадцать лет. И во-вторых, ученики были часто выше самого Николая, отчего в коридоре школы он выглядел одним из учеников десятого класса.
К тому же, два месяца работы в школе усложнились усилиями Завуча, которой Николай Фёдорович, как он теперь озвучивался, не нравился ни по каким параметрам. И слишком молод, и ростом мал и вес не наел. Завуч не однократно напоминала, что скоро вернётся после лечения преподаватель рисования, так что Николаю Фёдоровичу придётся искать новое место работы.
Правда, была одна заковыка: с преподавателем Николай Фёдорович был тесно знаком, даже переписывался и знал, что преподаватель решил остаться навсегда в Ялте, которая специалистами такого профиля разбрасываться не намерена.
Дополнительно к этому ГОРОНО запретило большим циркуляром принимать на работу в школы преподавателей, больных туберкулёзом. Когда Николай Фёдорович с гордым видом подал заявлением об уходе в конце четверти, ему стали осторожно объяснять, что вообще-то дирекция школы не против, чтобы он остался и продолжил свою деятельность, что старшие товарищи помогут ему освоить эту сложную, педагогическую профессию.
Однако Николай Фёдорович, не желая иметь приставленное отчество и работать в показательной школе, схватив трудовую книжку с вожделённой записью о труде в школе, помчался в институт.
Директор Института встретил зарвавшегося свободного художника поедающим, мрачным взглядом, подобно кролика, строго сказал:
-Только после года работы в школе и ни днём раньше!
В ГОРОНО его встретили ехидными улыбками. Его внешность сразу вызывала эти улыбки. В ГОРОНО была скучная работа, поэтому пошутить было всегда приятно, что-то сродни, выпить чашку чая.
-У нас есть школа номер двадцать один. Там только восемь часов. Никто не берётся.
Но Николай, уже нашедший одно "тёплое место" с тремя выходными днями, согласился охотно.
Теперь все силы его стали уходить на режиссуру. Нужно было ухитриться проработать с понедельника по четверг в Доме Народного Творчества Методистом, и не опоздать в пятницу и субботу на занятия в школу. Начались поездки по Удмуртии, встречи с самодеятельными художниками, директорами клубов, дворцов и руководителями ИЗОстудий.
В пятницу он шёл из школы тихим шагом, но в субботу уже просто еле передвигал ноги. Соседи, случайно встретив его, качали головами и сочувственно говорили Прасковье:
-Твой-то сын из школы опять пришёл бледный! Уж не болен ли чем?
Мать смотрела на сына скорбно, просила полежать и говорила одно и то же:
-И денег не видно, и здоровье не прибавляется!
Богатство или хотя бы достаток плыли мимо их дома. Не было телевизора, магнитолы, приличной мебели. Даже одежда Николая, уставшего обшивать себя из-за напряжённой работы, выглядела чересчур скромной. Он продолжал по инерции рисовать, но одиночество, окружавшее его при оценке своего творчества, не продвигало мастерство вперёд. Многое он начинал и не заканчивал. Попытки влиться в коллектив профссиональных художников наталкивались на сопротивление, которое было необъяснимым.
Лучом света стало возвращение Каргашина из Ершовки через год. Весёлый, жизнерадостный друг по институту вдохнул в серую жизнь Николая свежую струю. Вся работа вдруг стала казаться весёлой шуткой. Курьёзы в компании Каргашина превращались в смешные истории, обмываемые рюмками водки под поцелуи нетребовательных девиц.
Советская власть породила полное презрение к богатству. Поэтому можно было купить бутылку водки, немного закуски, и можно было продолжать праздник!
Однако праздники прекратились в связи с уходом Каргашина в Армию. Вообще, Каргашина жизнь таскала за красивые кудри на голове в разные стороны без всякого ущерба его весёлому нраву. Отдых от праздников продолжался всего четыре месяца. Каргашин, как снег на голову, свалился на Николая вместе с его неподражаемым хохотом. Несмотря на солидность и пышущее здоровьем тело, Каргашин был списан по причине оторвавшейся ключицы.
Ключицу укрепили сталью, но для службы этого было недостаточно.
Похожий на Ноздрёва из "Мёртвых душ" Гоголя, Каргашин возобновил с новой силой развращение скромного Николая, добившись немалых успехов на этом поприще. Но и это продолжалось относительно недолго. После того, как дочь полковника заявила папе, что этот красавец её изнасиловал, Каргашину светило весьма серьёзное судебное разбирательство.
Учитывая заслуги отца-инвалида Отечественной войны, Каргашина решили спрятать аж на острове Сахалин. Туда он и отправился в свой последний маршрут, где и был погублен ровно через год в не сложном семейном конфликте.
глава 44
Мало кто думал о благе соседа. Каждый жил в своём мирке воспоминаний о прошлой жизни, которая казалась и нереальной, и помогала вставать, надеясь снова дожить до той жизни. Сил вставать без такой надежды просто не было. И не было сил, если перед глазами не рисовались прекрасные туфельки. Ковырять шилом неподдающуюся ослабленным мускулам подошву башмаков было невыносимо тяжело. Красота этой обуви оценивалась узниками концлагеря непромокаемыми свойствами и отсутствием натирющих мозоли внутренних дефектов.
Фёдор имел сухую фигуру, из которой кости вылазили с повышенным старанием. Он подсчитывал дни, которые находился в довольно благополучном бараке, чтобы до воскресения выполнить норму, которую им всем устанавливал капо. Память частично вернулась к нему, когда он обрёл слух. Он вспомнил, как зовут ту девушку, что привела его в погреб, вспомнил своё имя и даже фамилию - Любин Фёдор. Со временем всплыло в памяти отчество - Игнатьевич.
Но это было всё, что сохранилось в его мозгу после контузии, о которой он тоже не догадывался. Единственно, что осталось для него в целости, это профессиональные навыки, которые проявились сразу, как только переводчик произнёс фразу - "кто есть - сапожник?"
Кормили в концлагере не жирно, скорее скудно, но в общих бараках заключённые мёрли сотнями, выполняя явно изнурительные, тяжёлые работы. Запах горелого мяса, доносившийся через открываемую дверь со стороны крематория, вызывал тошноту, и в то же время подстёгивал. Организм находил какие-то скрытые резервы, утончая и без того тонкие жилы.
Шило лениво, но настойчиво находило лаз в китовой коже, чтобы в следующую минуту крючок цеплял дратву, и дорожка петель постепенно окружала ботинок по кругу.
Надежда на спасение давно уже была забыта Фёдором, жизнь продолжалась в каком-то тумане. Совершенно незнакомая местность и разноязычные сапожники, окружавшие его, усиливали изоляцию от мира. После контузии или после пыток голова часто болела, и тогда видения плыли в ночной мгле в болезненном воображении. Часто мелькало лицо Нади, отчего постепенно он проникся беспокойством о ней.
О доме где-то там в России, о Прасковье и сыне всё было начисто стёрто из памяти. Эти видения были как будто отпущены в малом количестве - лицо Нади, погреб, пугавший его по ночам, и лес, в котором он проваливался опять же в этот погреб. Бороться с немцами методом плохого пошива башмаков было так же глупо, как и шить меньше. Башмаки были нужны таким же несчастным, как и он сам. Да он и не догадывался бороться каким-нибудь способом.