Баграт Шинкуба - Последний из ушедших
— Обух плетью не перешибешь. Сама захотела, отговаривать поздно, — поднялся отец. И, взяв косу, поплелся в поле.
«А может, обольстили ее в господском доме блеском богатства, доступностью услад и красными словами, — подумал я. — Надо бы ее вызвать на откровение, с глазу на глаз, по душам поговорить», — подумал я и направился к сестре. Открыл дверь и вижу: Джуна в дареном платье сидит перед зеркалом и примеряет сверкающие сережки. На пальцах ее играют золотые кольца. И так она была упоена занятием своим, что даже не обернулась на скрип дверей. Пораженный, не сказав сестре ни слова, тихо ушел я прочь.
Шардын, сын Алоу, оказался прав.
На закате следующего дня подкатили к нашему двору фаэтоны, коляски, пролетки, сопровождаемые верховыми. Сосед Уазамат вошел в дом. Джуна уже ждала его. Вместе с ним она, разодетая, улыбаясь, вышла на улицу, села в красный фаэтон и через миг исчезла в клубящейся пыли.
В глубокой печали мы склонили головы. Казалось, что тень покойной Айши вступила на порог дома. И неотвратимым горем повеяло на каждого из нас.
Вскоре родственники, кунаки, соседи стали заходить к нам с поздравлениями. Их радостные возгласы казались мне нелепыми, как смех на кладбище:
— Рады за вас! Очень рады!
— Молодец Джуна! Славно вышла замуж! Славно!
— Будет жить как в раю: богат и знатен Селим-паша!
— Счастливая!
«Боже, — удивился я, — как могут они говорить такое? Сестра моя стала одной из наложниц старого сладострастника, а они поздравляют! И многие даже завидуют нам». Почему-то лезли в голову строки из старой абхазской песни:
У старого коршуна в клюве цветок
Может лишь гибель найти.
В это самое время негаданно-нежданно появился в Осман-Кое Сахаткери. Его давно уже считали пропавшим без вести, сгинувшим на чужбине, отдавшим богу душу. А он возьми да и воскресни со всеми домочадцами своими. И не в рубище скитальца предстал перед земляками, не бродячим дервишем, а в одеянии богатого хаджи, увенчанного белоснежной чалмой.
— Совершил я паломничество в Мекку, уважаемые, и, стоя на коленях перед черным камнем Каабы, вознес молитвы за ваше спасение. Как видно, услышал аллах меня и ниспослал вам спокойную жизнь в этом райском уголке, да славится имя его! Нет бога, кроме аллаха, и Магомет — пророк его!
Вскоре в Осман-Кое была открыта новая мечеть, и Сахаткери стал в ней главным муллой. Несмотря на то что жалованье ему платила казна, он самовольно обложил налогом «на мечеть» каждую семью. Трудно было узнать в главном мулле прежнего Сахаткери. Стал он высокомерен, чванлив и заносчив. Люди остерегались не только откровенничать с ним, но даже заговаривать. И вопреки духовному званию своему глядел он на них искоса, недобрым глазом. Возвращение Сахаткери привело к событиям, похожим на междоусобную войну. Между новоявленным имамом и жрецом Соулахом началась распря не на жизнь, а на смерть. Каждый из них старался утвердить свое превосходство над соперником. Дело, дорогой Шарах, дошло до того, что они оба тайно обзавелись пистолетами, и каждый мечтал только о том, как бы без свидетелей всадить пулю в лоб другого. Носить оружие, как ты знаешь, не пристало духовным лицам. Но оба решили, что праведником и на том свете не поздно стать. Раздор ожесточался, из скрытного стал явным и волей-неволей втянул в противоборство почти всех убы-хов, населяющих Осман-Кой.
Все познается в сравнении. Когда из-под Самсуна мы переселились в Осман-Кой, то показалось нам, что наконец-то снизошла на нас божья благодать. Подумав о себе, мы не забыли подумать и о нашей святыне Бытхе. Местом для нее избрали зеленый холм, увенчанный раскидистым грабом. Был принесен в жертву козел и совершено торжественное молебствие. Святыня объединяла нас памятью о покинутой родине, связывала нас узами племени, возвышала над земными заботами. Видение Убыхии являлось нам во время молитвенного поклонения Бытхе.
Возвратившийся Сахаткери счел, что в стране аллаха поклоняться чему-то, кроме аллаха, — великий грех. Он пригласил в мечеть жреца Соулаха и стал церемониться:
— Ты это что, козлиная борода, призываешь людей к идолопоклонству!
— Истинны слова твои, но…
— Никаких «но», — прервал его имам, — закопай в землю свой. ястребообразный камень — свою Бытху — и сруби древо на вершине холма, под коим определил ты ей убежище.
Жрец возмутился:
— Что ты говоришь, Сахаткери! Как это можно закопать святыню, которую пуще собственной жизни завещали нам хранить предки? Ой, гляди, обрушит она на тебя свой гнев!
— Не стращай!
— Это же надо сказать такое: «Закопай святыню»! — не унимался Соулах. — Легче будет вырвать сердце из груди убыхов, чем предать земле Бытху.
— Неразумный ты старик, — стоял на своем имам, — кости предков остались за морем, в другой земле, а на этой правит один для всех мусульманский закон, и следует ему подчиняться!
— Если единоплеменники узнают о твоем требовании, несдобровать тебе!
— А если до великого султана, наместника аллаха, дойдет слух, что убыхи предпочитают мечети твой ястребообразный камень, то дело плохо кончится, Соулах!
С этого дня началась война между ними.
Имам Сахаткери ни перед чем не останавливался для того, чтобы утвердиться в должности единственного духовного вождя убыхов. Он несколько раз ездил в Измид к Селим-паше и там наушничал на единоплеменников. Имена многих уважаемых горцев попали в черный список опасных, по его мнению, лиц. Первым, конечно, значилось в нем имя жреца. «Чтобы спасти всю отару, надо удалить из нее заразных овец», — вручая ему этот черный список, увещевал он Селим-пашу.
Когда Шардыну, сыну Алоу, пожаловались на то, что Сахаткери облагает людей незаконными платежами на мечеть, он пропустил слова жалобы мимо ушей. И от второго рапорта отмахнулся: мол, служители аллаха вольны поступать, как подсказывает им совесть, я не судья имаму.
Но жрец Соулах тоже не дремал. Он не стал скрывать от людей требование имама закопать святыню Бытху в землю и срубить дерево над ее святилищем. Жрец словно бросил искру на сухую стерню вблизи порохового склада. В душах убыхов воскрес огонь непокорства.
— Родину потеряли по их милости, тысячу людей погибли от мора, а теперь заступницу и покровительницу нашу, святыню Бытху, как покойницу, предать земле надумали! Не допустим!
— Если посмеют тронуть святыню, сожжем мечеть!
Так говорили убыхские парни, природная гордость и воинственность которых не признавала осторожности. Те, кто поступают сломя голову, не думают о последствиях. «Спалить мечеть не трудно, а что за этим последует?» — остерегали их те, кто трезво отдавал себе отчет в таком роковом поступке.
То, что Сахаткери предался туркам со всеми потрохами, было для меня ясным как белый день. Приводило в бешенство другое: как он, убых, осмеливается не щадить самолюбия убыхов? Зачем толкает их на отчаянный шаг, который в мусульманской стране привел бы к гибели многих соплеменников? И у меня возникло желание встретиться с имамом с глазу на глаз. Я пришел к дверям мечети к окончанию богослужения. Дождавшись, когда последний из молившихся покинет ее, и убедившись, что внутри, кроме Сахаткери, никого нет, тихо, крадучись, я вошел в мечеть. Стоя между двумя зажженными свечами и не слыша моего появления, он считал деньги. Но вот слух его учуял, что кто-то приближается, мягко ступая по коврам. Имам, сунув деньги в карман, склонился над Кораном. Я приблизился вплотную, и наши взгляды сошлись.
— Опоздал, служба кончилась, — сказал он с напускной укоризной, а глаза его в свете трепещущих свечей тревожно зашмыгали. — Почему кинжалом опоясан, или не ведаешь, что вступать в обитель аллаха запрещено при оружии? — спросил Сахаткери строго, а глаза продолжали трусливо бегать.
— А я собираюсь отправиться в рай вооруженным. На всякий случай! — И с этими непочтительными словами придвинулся к нему.
Губы у него затряслись:
— Что тебе нужно?
— Вот что мне нужно! — И, вырвав из ножен кинжал, я приставил его к груди имама.
— Ты с ума спятил, разбойник! Эй, кто-нибудь! Помогите! — завопил он с помертвевшим лицом.
— Не ори, здесь никого нет, а всевышний далеко — не услышит, — слегка надавил я на кинжал.
Сахаткери, отступая, издал какой-то нечленораздельный вопль.
— Прекрати мычать! Не веришь ты ни в аллаха, ни в шайтана, собака! Соплеменников предаешь, отступник!
Имам, в грудь которого упиралось острие кинжала, пятился, причитая:
— Опомнись! Что тебе надо? Ой, люди, спасите!
— За что им спасать тебя? За то, что совратил, призывая к переселению? Где этот мусульманский гюлистан, в котором нет ни вражды, ни нужды, ни жары, ни холода, ни беды, ни голода, где, я спрашиваю? Когда мы подыхали на набережной Самсуна, где ты скрывался, где спасал свою шкуру? — Острие моего кинжала еще плотнее уперлось в его грудь.