Дмитрий Мищенко - Лихие лета Ойкумены
Он не впервые рубится с обрами. Тогда еще, как вернулся после беды, с телом Мезамира, в стан князя Добрита, он сказал Добриту: «Пошли туда, где я могу утопить гнев свой и ненависть свою в крови асийской». Князь отказывал, говорил, негоже бросаться в битву с безумным гневом в сердце, должен дать ему время хоть немного остыть и послушаться разума. Но Келагаст оставался непреклонным. И на Днестр пошел, и на Днестре такую засаду и такую погибель устроил обрам, которые шли против него, что Добриту следует пугаться за Келагаста и сомневаться в его благоразумии. Когда прибыла с земли Дулебской рать ополченская, а мужей, которые возглавили бы ее, оказалось немного, пополнил его сотню ополченскими и повелел сотнику быть тысяцким. Это не беда, что он слишком молод. Зато руку имеет прочную и отвагу в сердце не занимать. «Всадники из людей дулебских не ровня твоим дружинникам, — отметил Добрит, напутствуя молодого тысяцкого, — да ты не пеняй на это. Пусть учатся у них и стараются быть вровень с ними, раз нашу землю и народ наш постигла беда».
Келагаст не забывал этого наставления ни тогда, когда тренировал и лютовал тысячу, ни позже, как водил ее в сечу. Уповает на него, как и на свою выучку, и сейчас.
— Анты, берем гору! — кричал в полный голос и пришпорил жеребца, старался вырваться вперед, быть там, где и положено быть предводителю.
И крик этот не остался гласом вопиющего в пустыне. Воины почувствовали в себе, не зная, какую силу, с возросшей ратной отвагой, истово и ослеплено, налетели на обров бурей и, подобно буре, снесли их со своего пути.
— Гора! Гора!
Клич этот, отвагу эту почувствовал позади себя и князь Волот. И не только из уст сотен, которые привел и передал ему под руку Келагаст. Перли на обров, поредевшие сотни тиверцев призывали брать верх над обрами. Ибо уверены были: теперь за ними сила, за ними будет и перехваченная у супостата возможность.
— Князь! — настиг его в сече и встал рядом кто-то и отроков. — Выйди на время из рядов, должен сказать что-то.
— Говори здесь.
— Негоже здесь. Передай кому-нибудь из сотенных рать, тебя там, — показал назад, — там!
— Чьи это выдумки? Кто может указывать предводителю, где ему быть?
Но он сдержал, все же, жеребца и крикнул первому подвернувшемуся сотнику: «Будь за меня», — и снова к отроку!
— Что — там? Кто велел так?
— Сын твой, Богданко.
— Что?!
— Говорю, сын твой. Привел рать свою нам в помощь. Втикачами именуют себя.
Он не слушал дальше. Развернул вороного и погнал навстречу всадникам, которые — видел уже — выезжали и выезжали из леса.
Так уж очень радовался или умножал радость волнением — сам не знал. Единственно, в чем был уверен, — его ждут. Впрочем, ждут не все. Из всадников, вышедших на поляну и остановившихся перед самым полем боя, вырвался один и погнал своего жеребца на сближение с князем и с теми, которые были при князе.
— Отче!
— Сын!
Не далее как на полет стрелы стояло между ошалевших от крови мужей огнеликое творение Злобы и Тьмы — Чернобог и торопил каждого не медлить, спешить на кровавый пир и утолить жажду свою напитком мести: если не рядом, то почти рядом ржали, оповещая мир о безумии человеческом, кони, скрещивались, высекая искры и не только ударом копья о копье — слова о слово, ненависть о ненависть, там, в ветре страстей, лилась кровь, торжествовала злоба, прощалось с земным и цепенело перед неизвестностью загробной жизни человеческое. А тут на ближней округе поля боя, хоть и нехотя, все же покорно улеглась тишина, и брало верх другое царство — Белобога и его доброжелательной дочери Лады. Это они, боги Добра и Согласия успели осенить князей своей умиротворяющей тенью и напомнить им, находящимся на поддающейся Чернобожьему деянию поляне, что здесь вольно забыть об обязанности — быть в водовороте кровавом, как вольно и вспомнить, что один является сыном своему отцу, а второй — отцом сыну. А уж как вспомнили, не замедлили дать волю щедрости, которыми наградила их еще в день зачатия Лада, что на нее не скупился на протяжении всей их жизни Белобог. Обнимались растроганно и расточали жалобы на безлетье, которому позволено было разлучить их; воздавали хвалу благословенному, в божьих действиях, моменту, который свел их воедино и снова обнимались.
— Боги светлые и боги ясные! — первый опомнился и подал голос князь Волот. — Столько лет не виделись. Как ты ныне там, сын мой, на чужбине? Почему именуют так тебя и народ твой — втикачи?
— О, это потом, отче, как сойдемся после сечи. Говори, куда и против кого вести их, втикачей моих?
Волот не сводил с него любующихся глаз. Вот какой муж, и какой князь вырос, после пересиленной в свое время немощью, Богданко.
— Там и без нас справятся уже. Впрочем, сколько есть при тебе мужей, князь втикачей?
— Три тысячи.
— Оп!
— А еще князья Острозор и Зборко ведут своих. У них гораздо больше воинов, чем у меня, поэтому и опаздывают.
— Тогда это и есть она, наша перехваченная у обров возможность. Бери две тысячи скачи туда — показал направо, — к воеводе Власту. Остальных твоих всадников поведу я. Такой силой, думаю, не только на этом поле боя преодолеем обров, но и на будущее закажем им ходить в нашу землю.
XXV
Таким Баяна, пожалуй, и не видели еще. Сидел на привычном для правителя месте в палатке темный и страшный, словно обремененный тучей Перуна. И глаза зажмурил, будто целился на кого-то, и голову втягивал и втягивал в плечи. Вот-вот, казалось, оттолкнется и бросится на первого попавшегося советника, а бросившись, вцепится руками в горло и не выпустит уже, пока не увидит вываленный в изнеможении язык. Да хранит Небо от такого гнева. Было бы лучше не относиться к его совету и не быть здесь в этот злополучный момент. Да так, это было бы лучше.
— Турмы, ходившие сегодня на антов, здесь? — услышали, наконец, его голос.
— Здесь, Ясноликий.
— Тарханы, которые были предводителями в тех турмах, также здесь?
— Кроме тех, достойный повелитель, которые пали смертью храбрых.
— Храбрых у меня нет! — крикнул громким, тем, что гнет к земле, голосом. — Храбрые умирают на пути к славе, а не такой, как этот, позор.
Поднялся порывисто, и повелел тем, кого это касалось:
— Коня мне!
Конюхи не медлили, и каган не медлил. Вскочил на высокого, неугомонного, как и сам, жеребца и предстал перед турмами непокоренным, злонамеренным, еще яростнее, чем там, в палатке, не останавливался надолго. Вздыбил своего Белогривку перед одной из турм — и пошел дальше, вздыбил перед второй — и опять ушел. Похоже, будто искал кого-то и, не находя, произнес.
— Вы не достойны носить имя предков своих, — угомонил, наконец, жеребца и встал там, откуда всем был бы виден, всеми услышан. — Опозорили это имя, а затем себя, роды свои, и по законам племени заслуживаете самой наивысшей кары — изгнания. Но буду милостив. Знаю же: не все испугались и отступили перед антами, побежали с поля боя. В ратных подвигах, как и в ратном позоре, есть предводители. Укажите мне на них — и я освобожу всех остальных от позорного имени отступников и трусов, верну каждому, кто очистится, право называться витязем и аваром.
Турмы молчали, и довольно долго. Каган начал уже хмуриться, втягивать голову в плечи, вот-вот, казалось, потеряет терпение и возопит: «Прочь с глаз моих». Но в этот момент где-то в глубине, послышались сначала возмущенные голоса, далее — шум, еще дальше — споры-нарекания, даже настоящая сутолока.
Баян почувствовал себя удовлетворенным и не спешил вмешиваться. Если так, он может быть и терпеливым, тем более, что большого терпения, кажется, не надо: турмы клокочут уже гневом, выбрасывают и выбрасывают из рядов своих тех, что провинились.
— Карай их, Ясноликий! — требовали. — Это те, что побежали с поля боя. Это их страх стал позором для всех.
Те, кого выталкивали, упорно не поддавались, старались вернуться обратно и спрятаться в толпе людской. Но тщетны были они, их усилия. Кто скроет, встанет на помощь, когда у каждого сердце все еще отсиживается в пятках, а мысль спешит утешиться и оглядывается, радуясь: это же правда, что всех остальных оставят в покое, что этими жертвами и откупятся от беды?
Всех их, от кого отказались турмы, было не так уж мало, однако, не так много, чтобы колебаться. Поэтому, когда Баян обернулся к советникам и спросил, каким будет приговор: пусть трусов и отступников принимают роды свои, идут с ними, куда хотят, или советники намерены наказать их другим способом, — те не колебались уже и не молчали, как прежде.
— Зачем наказывать роды? — сказали. — Или роды виноваты, что эти трусы ввели их в стыд и позор? Будь справедливым, о, Достойный из достойных, карай лучше отступников, и карай их лютой казнью — смертью.
— И так, карай только тех, кто провинился! — требовали турмы.