Леонид Корнюшин - На распутье
— Государь, я должен ехать в Троицу. Там распря и обиженье велико, а может быть, и измена.
— В Троицкий не въедешь: тебя схватят шляхтичи. Великая беда повисла над Московией; я не в силах помочь монастырю, — промолвил царь и спросил: — Ты ведаешь, какие поднялись на хлеб цены: четверть ржи — семь рублей! Распорядись, чтобы из монастырских житниц стали продавать жито.
— Опустошим житницы, государь! — возразил Палицын.
— Зато спасем Москву!
— Теперь вся надежа на Михайлу Скопина, — в глубокой тишине проговорил Авраамий Иванович. — И на Господа Бога.
Шуйский заплакал.
XVII
В столовой палате Гагариных голова к голове сидели заговорщики: рязанец Григорий Сумбулов, сам хозяин — крепенький, как репа, князь Роман, Тимофей Грязной, да вдоль стены ходил молчаливой тенью, будто посторонний, князь Василий Васильевич Голицын.
— Убить — и на том конец! — Грязной пристукнул кулаком по столу.
— Как не выйдет — назад не хилиться. — Князь Роман утер багровое, полнокровное лицо. — Рябого дале нельзя оставлять на троне. От него все беды и пагубы.
Сумбулов обернулся к Голицыну:
— Веди, князь, бояр на Красную площадь!
— Навряд они пойдут, вы уж без меня… А душою я с вами. — И князь Василий Васильевич предусмотрительно покинул дом Романа Гагарина.
Напрасно заговорщики кидались от дома к дому — не только знатные, но и середние бояре не отозвались на их призыв, за которым не было видно еще общего желания Москвы. Григорий Сумбулов схватился за голову, прошептал:
— Пресвятая Матерь, не погуби! Что ж будет-то?..
Зазвонили в набат. Народ повалил на Красную площадь.
Но попытка поднять бояр снова оказалась тщетной: никто из бояр на Красную площадь не вышел, кроме князя Василия Голицына, который сам метил на престол.
Заговорщики, собранные по-походному — при саблях, мечах и пистолях, не медля ни минуты, устремились в Успенский за патриархом. Гермоген служил заутреню. Величаво раздавались, отдаваясь в высоком куполе, его молитвенные слова. Паства, увидев разгоряченные лица заговорщиков, стала жаться по углам.
Сумбулов резко, непочтительно сказал патриарху:
— Иди, владыко, на Лобное место!
Гермоген не ответил.
Тимофей Грязной и двое каких-то дворянских детей, ухватив патриарха под мышки, поволокли его вон, в дверях с ног до головы старца окатили песком и птичьим пометом.
Патриарха потащили к Лобному… Там, надсаживая глотку, в безмолвную толпу уже кидал распаленные речи Грязной:
— Шуйский тайно убивает и в воду сажает нашу братию! Убитых и утопленных пропало уже две тысячи. Долой Шуйского — мы не сажали его на трон! Сам же, оборотень, порушил свою подкрестную запись!
— Отвечай: в какое время и кого казнил Шуйский? — посунулся к нему патриарх Гермоген.
Сумбулов процедил сквозь зубы:
— Увидишь, как их бросят в проруби. Читай, Роман, нашу грамоту.
Роман Гагарин, боязливо подавшись на ступени Лобного, развернул столбец, не шибко уверенно начал читать:
— «Князя Василия Шуйского одною Москвою выбрали, а иные города того не ведают, и князь Шуйский не люб нам на царстве…»
Гермоген не дослушал яростно стукнув в наледь посохом:
— Царь Василий Иванович избран Богом и православными христианами.
Заговорщики бросились во дворец.
Василий Иванович бесстрашно встретил их у дверей; с яростью, какой никогда за ним не знали, крикнул:
— Клятвопреступники! Если хотите убить меня — убейте, но свести меня с законного престола вы не можете. Такое ли ныне время — заниматься крамолами? Или вы продались тушинскому вору и шляхте?
Ощетинясь мечами и саблями, заговорщики метнулись вон из Кремля; к ночи они уже достигли тушинского лагеря. Князь Василий Васильевич Голицын, спустив собак и выставив охрану, заперся на своем подворье, но его не тронули.
XVIII
Троице-Сергиев монастырь всю зиму просидел в жестокой осаде. Тяжелый раздор, начавшийся еще с осени, когда обороняющиеся отбивались из последних сил, меж двумя воеводами — Долгоруким и Голохвастовым, усилился к концу зимы, и тогда же, с середины ноября, на защитников крепости, как поветрие, напал мор — прикинулась цинга.
— Бога прогневили. Горе нам! — заговорили осажденные.
Люди страдали, гнили заживо, выпадали зубы, пухли животы и ноги; Иосаф, почернелый, исхудалый до того, что ряса держалась на нем, как на рогатине, говорил на молитвах:
— Господи, спаси и помилуй рабов твоих, сами себе накликавших велику беду. То нам послано за прегрешения наши, за волчью грызню. — Исступленно просил с амвона: — Господи, за шишиморство и изменничество покарай всякого!
— Убить изменника Девочкина! — Такой клич понесся по монастырю…
Скрипели телеги, набитые мертвецами, хоронить покойников было негде, трупы их жгли, — в чадном, тошнотворном смраде тонули купола и колокольни обители…
Но не попустил Господь — смилостивился над терпящими великую нужду защитниками! Пономарь Иринарх, истинный христианин, с вечера много больше прежнего молился — в храме на вечерне и перед тем, как в своей крохотной келье ложился спать; он просил Пречистую, Преславную Богородицу умолить Господа, оказать пособление страждущим, гибнущим от мора защитникам Сергиевой обители. Иринарх был светел лицом и благочестив в помыслах, какие бы ни выпадали трудности. За радение к службе его любил архимандрит Иосаф и всегда ставил в пример другим, как несущего в душе своей озаренную Богом добродетель. Пономарь никому никогда не перечил, ел самую скудную пищу, а теперь, когда истощились запасы монастыря, питался тем, что пошлет Господь; в его келье было много сушеных кореньев и трав, которые вместе с кружкой кипятка и сухарем составляли всю его пищу. Но, несмотря на столь скудную еду, Иринарх не чувствовал упадка сил и никому не жаловался на телесную слабость.
— Слабость — не от еды, а от грехов наших, — говорил он, если кто-то жаловался на недомогание из-за нехватки пищи. — Об душе забыли, стало быть, и о Боге.
Иринарх всюду, где бы ни появлялся, вносил дух крепости и лада, смиряя одним своим сердечным взглядом враждующих. Он в числе немногих монастырских старцев, когда стали обвинять казначея Иосифа Девочкина в измене, в чем много преуспел монах Гурий Шишкин, заявил о его невиновности и сказал, что навет идет от корысти Гурия, жаждущего занять место казначея.
Ночью Иринарху приснился вещий сон: ему явился чудотворец Никон. Святой великий старец сказал ему: «Повеждь болящим людям: се падет снег во сию нощь, и хотящим исцеление получити да трутся тем новопадшим снегом. Рцы же всем людям, еко Никон сказал се».
— Падет снег и возлечит, — сказал Иринарх наутро всем болящим, уже не чаявшим стать на ноги.
Снег, чистый, как лебяжий пух, верно, пал к концу ночи.
— Тритеся им, братие, то дар Господний, — говорил Иринарх. — То слово от чудотворца Никона.
«И тем снегом тершиеся, и от тех мнози здравие получища». И было такое чудо: цинговый мор враз спал, выздоровели, повеселели люди.
Но не меньше мора губил защитников лавры раздор, нажитый в глухие времена татарского ига…
Старцы роптали:
— Видать, крепко мы прогневили Господа!
За зиму грызня усилилась до того, что боялись ножевых схваток. Архимандрит Иосаф пригрозил воеводам карой Господней.
Донесения, посланные Долгоруким Палицыну в Москву, не дошли, и тщетно воевода ждал присылки царем подкрепления, которое прикончило бы вражду в осажденном монастыре и отозвало бы с воеводства Голохвастова.
Дьякон левого клироса Гурий Шишкин как-то пополудни поскребся к главному воеводе. Намаявшись на крепостной стене — за день отбили два приступа, Долгорукий прямо в настылых доспехах испил чарку, заедая черным хлебом с луком.
— В монастыре измена, княже!
— Кто? — Долгорукий, отпихнув блюдо с хлебом, ухватил за грудки дьякона — у того треснула под мышками ряса и выпучились глаза.
— Казначей Иосиф Девочкин продался Сапеге! А Алешка Голохвастов, как ты знаешь, горою прямит за него. Еще два сына боярских, переяславцы Петруха Ошушков и Степанко Лешуков, выдали ляхам, как из верхнева пруда выпустить всю воду.
— Сей же час Девочкина на дыбу!
Долгорукий опрокинул еще чарку, прицепил саблю и, бренча ножнами по истертым ступеням, спустился в каменную утробу монастырского погреба. Туда только что за волосья стянули казначея Иосифа Девочкина, повалили на выпреметную скамью[47], надев хомут, вздернули казначея на дыбу — у того затрещали кости, его стали бить раскаленным прутом по ребрам, и Девочкин тупо и дико завыл.