Ольга Гладышева - Крест. Иван II Красный. Том 2
— Ты пошто меня утащил, лиса мокрая? — Митя топнул необутой ногой. — Чего там деется?
— Боярыню похотения любовные томят.
— И поэтому она пляшет?
Дядька посмеялся бледными устами.
— Ну, это... чада жаждает и расслабляема бывает от того.
— А матушка пошто сердится?
— Оттого и сердится, что Горислава стыдение потеряла. Иди-ка лучше в ласи позабавься.
Игра эта была такая: дети мужеска пола, увёртываясь, бегали вокруг водилы, а тот, прыгая на одной ноге, другою пытался достать кого-нибудь, чтоб поставить на своё место. Митя достать никого не сумел, наоборот, сам не устоял, сел на землю и заревел с досады. Пришлось Ивану Михайловичу умыть его и гулять увести.
Ночью Митя долго не спал, вспоминая свою неудачу, и слушал разговор, доносившийся из родительской опочивальни. Матушкин голос был гневлив, а батюшкин ленив. Митя уж и на брюшко ложился, и на бочок поворачивался, ан лезло в уши сердитство ихнее.
— Бес тебя ловит на бабу, как рыбу на уду!
— Аще прелюбы сотворим, милостынею спасёмся. — Это отец шутейно.
— От неё потом разит, как от кобылы вспененной.
— Духовита-ая, — с затаённым одобрением отозвался отец. — Телом дебела, а ходит легко, плывёт — не ходит. Не мешало бы кому поучиться. Вино с огнём!
— Уже спробовал?.. Тебя помыслы грязные, как мухи струпья, облепили.
— Не визгай!
Митя засунул пальцы в уши и укрылся с головой.
Долго ещё длилось меж супругами нелюбие и неимоверство по бесовскому злодейству.
А ночь была прозрачна, и воздух весенний ласков. Далеко окрест разносились песни. Бархатно, низко, как шмели, гудели мощные мужские голоса, а высокие всплёскивали, взлетали над ними, далеко расходились вверху, не теряя, однако, общего строя, вновь сплетались с низкими, перевивая их, как ручьи, и вдруг с оттяжкой смолкали. Бабы зачинали новую песню, погодя, подлаживаясь к ним, вступали опять шмели, и от них у Мити даже щекотно внутри делалось. А на кладбище меж могил пылали бочки со смолою, чтоб и мёртвым светло было в такую ночь, чтоб и они испытали общую радость и надежду.
Отсветы огней бегали по потолку... Митя плыл в шахматной ладье среди блеска, видел под собою бездонную глубину, полную голубых мерцаний, и не чувствовал страха, только доверие и восторг перед сим великолепием и покоем.
А на заре, пробудившись от холода, он углядел в открытую дверь, как отец носит матушку на руках по малиновым, заревым сеням, как свисают её косы с отцова плеча, и прерывисто, счастливо вздохнул: всё хорошо! Ах, как хорошо! Что же он слышал ночью, то — сон...
На третий лень Святой недели допросился наконец Митя у дядьки, чтоб сообщил тайну, какую обещал, какую только волшебники знают. Матушка с батюшкой пошли в лес гулять, и Митя с дядькой с ними пошли. Добрели до густой чаши с буреломом прошлогодним. Матушка с отцом сели на поваленное дерево, а Иван Михайлович повёл Митю вдоль чащины.
— Я тебя заговору научу, — сказал тихонько. — Повторяй за мной. Хожу я, раб Дмитрий, по крутым оврагам, буеракам, смотрю я через все леса: дуб, берёзу, осину, липу, орешину, по всем сучьям и ветвям, по всем листьям и цветам, чтоб было в моей дуброве подобру и поздорову, а в мою бы зелену дуброву не заходил ни зверь, ни гад, ни лих человек, ни ведьма, ни леший, ни домовой, ни водяной, ни вихорь. А был бы я большой-набольшой, и было бы всё у меня в послушании. А я был бы цел и невредим.
Митя всё послушно повторял и почти запомнил с первого разу. Только боялся немножко, как бы из завалов не выскочила мокрая лиса. Но дядька заверил, что на лис в этот день слепота нападает, потому что нынче Мартын-лисогон и лисы должны переселяться в новые норы, у них своих хлопот полон рот. Митя успокоился. А когда вернулись туда, где родители сидели, подумал и сказал:
— У маленьких заговоры не действуют.
— Почему это? — удивился Иван Михайлович.
— Надо сначала нагрешить побольше, чтоб нечистая сила тебя полюбила и слушаться стала.
Дядька инда рот разинул:
— Ну, княжич! Ну, мастак! Не учён, а уже востёр, что твоё шило!
Отец с матушкой смеялись, и Митя видел, как они им гордятся.
А ещё через неделю, как раз на Радуницу, к вечеру примчался гонец из Москвы. При виде его сердце у Ивана ёкнуло: может, понесла Мария Александровна и брат крест возвернуть требует?.. Ах, как бы!.. Но запылённое лицо усталого посланца обещало что-то недоброе. Горькие вести и гонцу не в радость.
— Иван Иванович, великая княгиня призывает тебя спешно.
— Великая княгиня?.. А брат? — Губы, как чужие, не слушались.
Гонец потупился.
— В Москве ни одного двора без больного.
— Она пришла?
— Да.
— А брат?
— Умирает.
3
Он мучился неделю. Он не велел пускать к себе братьев и гнал жену. Андрей насыкнулся было распоряжаться, но Мария Александровна, отяжелив его взглядом, сказала коротко:
— Рано разгоняешься.
У опочивальни, где кончался великий князь, толклось много народу, но внутрь заходить боялись. Даже лекари. Даже слуги заскакивали словно в пожарище, в руки воды подать боялись, ставили ковшик так, чтоб Семён Иванович сам дотянуться мог. Изредка слышался голос больного, повторявший одно:
— Как я устал!..
Голос этот изнурённый было не узнать.
Мария Александровна сказала странное:
— Он уже умер, Ваня.
— В тебе есть дитя? — Он спросил просто, без смущения.
Она ответила так же просто:
— Наследника не будет.
Иван сел, спрятал лицо в ладони, перестал слышать окружающих. Так с ним бывало уже когда-то давно, но он забыл когда.
Ждали духовенство на сороковины Феогноста, однако из епархий мало кто приехал. Белое священство всегда в народе, протекание жизни его разделяет. На Фоминой неделе венчать надо. Но не было — кого. А уж отпевать, панихиды служить — эти печальные обязанности каждый день. Многим начинало казаться, что «чёрная смерть», неразборчивая и беспощадная, унесёт всех живущих. В Москве люди падали и умирали повсюду: в домах, прямо на улицах, на свалках, в сточных ямах, где шныряли жирные крысы в устрашающем количестве.
Колокола звонили целыми днями, молебны не прекращались. В какой храм ни зайди, только и слышны были слабые голоса поредевших хоров: Упокой, Господи, души раб Твоих, на Тя бо упование возложиша...
Когда стали рушиться зимние снега, поняли, что и отпеть-то не всех смогли, вытаивали из сугробов полуразложившиеся трупы безвестных людей, которых уж было не опознать. Их стаскивали в общие скудельницы, торопливо забрасывали землёй. Москвичи роптали:
— Как падаль пёсью...
— Не христианский погост, а скотомогильник.
— И куды тысяцкий глядит?
— Вельяминов-то Васька? С него какой спрос? Ленив да жирен, лишь о своём печётся.
— Хотящие гору железную теменем пробити только мозг свой излиют!
Ядовитым дымком курилась среди бояр ненависть к Вельяминовым. Но боялись князя великого и открыто не высказывали. Чёрные сотни и слободы, гости — вольные торговцы, площадные подьячие и даже смерды роптали, даже кабальные холопы. Не говоря уж о зажиточных огнищанах[21] и тиунах. Смятение зрело в народе, и копилось возмущение. Оно конечно, чума — кара небесная за грехи наши многие, но и сам не плошай! Появилось роптание на властей предержащих, даже на великого князя, что оборонить от напасти не в состоянии. Выходцы из Твери, помнящие старые распри, намекали, дескать, кровь мучеников вопиет, кровь на Даниловичах и чадах их. Иные говорили, в колодцы чего-то жиды сыплют, и намеревались их побить, но жиды мёрли так же, как православные, и мусульмане, и как католики, шведы пленные, новгородцами в Москву присланные. Злые мятежи зрели, только сил на них не было; каждый ждал: не я ли — завтра, не моя ль семья? Даже воры, головники и прочие худые людишки призатихли и грабить опасались.
А уж весть, что сам великий князь занемог преопасно, всех просто прихлопнула, и печалование было велико. Словом, как выразился Восхищенный, сбежалися туЧ1Си в одну кучку. Он бродил из монастыря в монастырь, из прихода в приход, обедал на поминках, где они устраивались, ничего не боялся. Пословица, им повторяемая, стала как бы изречением, даже вроде пророчеством.
Услыхав о приезде братьев Семёна Ивановича, он немедля явился в великокняжеский терем и был пропущен беспрепятственно из-за царившего там беспорядка и растерянности.