Павел Загребельный - Евпраксия
Теней стало больше, мертвящих огоньков свечей тоже, тускло светились они, будто лесные гнилушки; фигура за возвышением качнулась, полыхнула черно-красным – из-под черного, как все здесь, покрытия, острыми складками собранного на голову, ниспадало что-то красное, закрывало этому существу глаза, спускалось до носа, до густых рыжеватых, как у императора, усов и бороды, и вот усы и борода зашевелились, раскрылись губы, раздались слова:
"Domine non sum dignis"[10] – «господи, я недостоин»; а потом человек резко скинул с головы покрывало, обнаружив некий черный клинышек, что сходился острием к переносице, и над клинышком торчащие маленькие черные рожки.
"Дьявол!" – прошептала Евпраксия. Генрих снова сдавил ей пальцы. Сидел прямой, притиснутый к высокой каменной спинке кресла; если б не костлявые пожатья его руки, она могла бы считать мужа мертвым. Ни движенья, ни отзвука, ни шелеста дыханья. А тот, с рожками, подъемля руки в черных перстнях, начал проповедь. Или казалось так. Он, может, только поднимал руки, а говорил кто-то другой – многогласно, твердо, убежденно, привычной церковной латынью. Слова падали тяжко, черными каменными ядрами грохотали в пространстве собора. Слова оправдания чего-то тайного, запретного, преступного.
"Бог существует всюду, во всем: и в зеленом листе, и в ангеле одинаково. Он существует также в человеке, и тем самым все деяния человеческие есть деяния божьи и не могут быть греховными. Но боги суть и добрые и злые. Мир невидимый, духовный, сотворен богом добрым, мир видимый, телесный – творение бога злого. Душа людская – частица светлого, небесного мира – изнемогает в теле, аки в темнице. Смешение духовного и телесного приводит к муке, к торжеству зла в мире. Требуется высвобождать дух, отдавая телу телесное. И потому никакие ограничения не властны над людьми. Все же заповеди божьи в святом писании суть плоды проклятия, и всякий свободный от проклятия свободен также и от заповедей. Греха нет.
Слава господняя как в святости, тако и в грехе. Человек может знать бога, или верить в бога, или молиться ему, однако сие есть равно бог, в человеке живущий, бог, коий сам и узнает себя, и верит в себя, и молится самому себе. И потому нет ни неба, ни ада, есть же только то, что заключается в человеке. И да грядет время, когда закоренелые святые, набожные, уверенные, что в праведности своей истинно по-церковному верят, умрут за свою святость и веру точно так же, как умрут злодеи, убийцы, святотатцы и распутники, которые не верили ни во что, но заключали в себе бога, ибо сотканы были по его воле. Не сказано ли в "Капитулариях" Карла Великого, что мораль в чистом виде принадлежит области свободы, потому закон о ней и молчит? Заблуждение ума человеческого полагаем в стремлении прикрыться даже без надобности. Ибо что есть одежда? Одежда была знаком утраченной невинности, порожденного грехопадением, сознания того, что есть добро и что есть зло, и тем самым знак проклятия, коим сопровождалось самое осознание сего. Возвращение к наготе означает, что проклятие снято и ограничения отброшены. Адам в часы невинности своей был наг и не срамился собственной наготы…"
Взрыв света резанул Евпраксию по глазам, она невольно заслонила их левой рукой, свободной от Генриховых тисков, – страшно было глянуть, что там впереди, поверить белому пронзающему свету, в нем и видишь и не видишь ничего. Император дернул ее за правую руку, грубо и нетерпеливо, Евпраксия чуть не упала со скользкого сиденья, и левая рука опустилась на колени, оторвалась от глаз, и она увидела безумие, от призраков которого не могла избавиться до гробовой доски. Она увидела императора, перегнувшегося в поясе, остро наклоненного вперед, его вытянутую шею, воткнутый во что-то взгляд, услышала его прерывистое дыхание сквозь похотливо раздутые ноздри, преувеличенные пламенем черной свечи, которая стояла внизу неподалеку от тронного кресла.
Взгляд Евпраксии невольно двинулся туда ж, куда уставились глаза Генриха.
А там метались испуганно язычки свечей, будто огромные летучие мыши, взмахивали черно-красные покрывала и падали с людей, и внутри мрака возникала, била неистово в глаз белизна людской наготы, и свет шел от проповедника, от всех, кто притаился сбоку, у стен и в закутках собора.
Лиц Евпраксия не схватывала, не различала, видела одни только голые тела, множество тел, словно восстали все мертвые мира и пришли в живом обличье на Страшный суд, и сплетались – белизна женских тел со смуглостью мужских, чистота с грязью, нежность с жестокостью, а потом из всего месива стали вдруг выделяться и лица, Евпраксия узнавала графов, баронов, епископов, своих придворных дам, аббатису Адельгейду; проповедник, совсем сбросив плащ, не умолкал, назойливо гремел его голос над свершавшимся бесстыдством и гремел, кажется, для них, теперь лишь для них двоих, единственных здесь, кто сохранил еще на себе одежду, кто одеждою выделен среди прочих, не доступен их взглядам и бесчестию их.
"…Державного мужа уподобим мосту чрез большую реку, ако мост, он соединяет людей и целые земли, и назначение его открыто всем, оно величественно, хотя и печально, ибо не заключает в себе нежной красоты.
Напротив, женщина рождается ради святостей нежности и красоты. И потому напоминает собор. Все идут к ней и умирают от восторгов пред ее красотой, как пред святынею. Ходят в собор многие, а не принадлежит он ни одному.
Ибо то, что предстает собственностью всех, никому не может принадлежать. В соборе господствует бог, в женщине – любовь. Так пусть же восторжествует любовь сегодня!.."
Дикий вопль перекрыл слова проповедника; сквозь толпу пробивались к центру какие-то мужчины; зловеще и торопко бежало четверо исступленных, они тащили какую-то ношу, средь черных теней и нагих тел вокруг, и казалось, дергали, рвали ее и сейчас разорвут на куски; проповедник отступил от табернакулума, как бы освободив место для этих, исступленных и бешеных; обессиленный женский крик взмывал вверх, под своды.
Евпраксия наконец увидела, – эти четверо волокут женщину; почти поверженная, она все-таки отбивается; длинные черные волосы тянутся по каменному поду, разметались по лицу, по груди, чуть прикрыли наготу ее тела; у женщины сильное, крупное тело, а может, это множество свечей делало его таким крупным, блики и тени соблазнительно вспыхивали и гасли на коже, волосы взлетали и падали, казалось, и они кричат, жалуются, возмущаются надругательством; мужчины бросили женщину на одну из плоскостей табернакулума, развели руки, удерживая на камне-возвышении крепко и жестоко, как Авраам своего Исаака, когда жертвовал сына богу; женщина продолжала биться, норовистая и сильная, волосы ее наконец схватили, собрали в один узел, оттянули на другую сторону жертвенника, сверкнуло лицо!.. Евпраксия еще не верила, все еще не верила своим глазам, но в тот миг до нее донесся знакомый стук деревяшки о каменный пол, и тогда – поверила. Деревяшка стучала лихорадочно, торопливо и вместе с тем торжествуя. Барон Заубуш, с красной маской и совершенно нагой, шел, раздвигая толпу, к женщине, беспомощно опрокинутой на спину, почти распятой. Евпраксия узнала в ней свою Журину и тут же потеряла сознание…
ЛЕТОПИСЬ. БЕССИЛИЕ
Ей некогда было болеть – она должна была бороться! Кто мог прийти на помощь Евпраксии?
Императора причисляла к таким же насильникам, что и Заубуш. С Журиной когда-то могла хоть плакать, теперь не было Журины: бросилась в Рейн, ее похоронили без отпевания, как самоубийцу… Оставалась церковь. В церковных стенах произошло то безумство, они запятнаны. Но ведь и она, Евпраксия, тоже. А церковь все равно могущественна, император всю жизнь свою отдал борьбе с Римской церковью и одолеть ее, как было видно, не смог.
В бессильной ярости Генрих лишил жену привилегий тех, кто отмечен высокородным происхождением: отнял у Евпраксии киевского духовника, оставил одного аббата, чье присутствие можно было стерпеть лишь при условии иметь при себе еще и отца Севериана. Евпраксия надеялась отомстить императору, верила, что припомнится когда-то ему и этот недостойный поступок; она упорно избегала встреч с аббатом Бодо, настойчиво требуя у Генриха вернуть ей привилегии.
Но коли ты в тяжком горе, тебе не до привилегий. Доведенная до крайней степени отчаяния, Евпраксия позвала аббата Бодо и, когда тот пришел, рассказала ему о мерзости и ужасе, испытанных по воле императора и императорских прислужников, она спрашивала у аббата совета, требовала поддержки его бога.
Аббат попытался утешить ее тем, что опроверг злоученье "дьяволово".
Было сказано по этому поводу; "Прежде прочего следует обратить внимание на те слова апостола, которые он произнес, предвидя будущее: "Ереси необходимы, дабы испытать тех, кто пребывает в вере"… Вот из чего главным образом видно их безумье и отсутствие у них каких бы то ни было познаний и разума, коль утверждают они, будто бог не есть творец всего сущего: каждый ведь ведает, что всякая вещь, какого бы веса или величины ни была, поскольку существует нечто большее, нежели она, должна происходить от того, что превосходит величиной все иное. И это одинаково справедливо для предметов как телесных, так и бестелесных, потому что и телесное и бестелесное, будучи подвластно переменам, должно, однако, возникать и приходить к концу, лишь пребывая в спокойном состоянии.