Дмитрий Вересов - Семь писем о лете
Каждый, кроме того, счел своим долгом чем-нибудь дополнительно порадовать Наталью Владимировну. Поэтому Александр Андреевич, муж, преподнес ей бусы из темного янтаря, по его мнению подходящие по цвету к Наташиным волосам, а дед Андрей Платонович достал из закромов золотые серьги своей матери с крупными малиновыми камнями, которые носить, конечно же, было нельзя по причине их старомодности. И дед это прекрасно понимал.
– Ната, я знаю, что безвкусица, и ты никогда не наденешь, – сказал он. – Но все же кое-какая ценность. Хочешь – продай и купи себе что-нибудь по желанию. Или пусть переходят в роду по женской линии, – засмеялся дед. – А ты, Аська, не сверкай жадно глазками. Тебе они точно ни к чему. Дело в том, что мать их не носила никогда, она даже ушей не прокалывала – видите, девочки, они выглядят совсем новыми. По-моему, серьги ей подарил мой отец, Платон Маркелович, который… В общем, в чем-то мама Настя повторила судьбу своей матери. Но – что это я? Сегодня у нас Ната королева, а никто иной. С рождением тебя, любимая невестушка! Позволь облобызать.
Стол был накрыт: красивая скатерть, лучшая посуда, вкусности разложены по блюдам и тарелочкам, посередине – фирменный Наташин салат, украшенный листочками пряной зелени. На своей тарелке Наташа обнаружила еще один подарок. Такое придумать могла только Ася.
– Аська, как красиво! – вздохнула Наташа и приложила к лицу черную бархатную полумаску, расшитую цветными нитками и стеклярусом. Узор был из длинных зубчатых листьев.
Ася удачно рукодельничала, но по настроению – не любила кропотливости. А над маской потрудилась – целых три дня кроила мягкий черный бархат, оставшийся от недошитой и заброшенной юбки, спарывала стеклярус с лоскута, обнаруженного в кладовке (когда-то это был лиф платья, если судить по крою), придумывала и наносила рисунок, нанизывала бисеринки, вышивала, заставляя себя отрываться от сочинительства и чтения писем. И от мыслей о красавчике Микки, с которым встречалась уже три-четыре раза и подумывала о том, что с ним, пожалуй, пора бы и целоваться всерьез, и ходить в обнимку, обхватив его за талию и чувствуя тяжелую руку на своих плечах. Вот только куда деваться от сомнений? От мыслей об измене? И почему они возникают, мысли-то эти? Ведь и совпадение имен, и фотографирование, и даже некоторое томление имеют место быть… Но почему-то кажется, что все это происходит не с ней, с Асей, а с кем-то живущим в скучных снах, кто позаимствовал Асину внешность и повадки. Отсюда и маска, как это ни печально.
– Очень красиво, – подтвердил Александр Андреевич. – Но в чем символическое значение подарка?
– Вот именно, – озадачился дед. – Объясни, рукодельница. Это очень красивая вещь, но грубая половина человечества не в силах понять… Почему именно маска?
– Аська, ну их! – весело воскликнула Наташа, вдруг помолодевшая, обрадованная вниманием дочери. – В женщине должна быть загадка, что же непонятного? – объяснила она «грубой половине человечества».
Сама-то Наталья Владимировна рассудила, что ее дочь не имела в виду ничего такого символического. Просто, как в детстве, решила сделать подарок своими руками. К тому же Наташа, как и все в доме, читала письма из прошлого. И она помнила, что одно из них, как сказала бы Ася на своем ужасном языке, как раз было «в тему».
«…Настя, что рассказать тебе?
Я целыми днями ношусь по городу, событий много, но чаще нерадостных. Не хочу повторяться. Я расскажу о самом интересном.
Я побывал на „Ленфильме“, просто возвращался домой по Кировскому и зашел по пути, по собственной инициативе, и меня пустили с моими документами. Там готовятся выпускать боевые киносборники – короткие фильмы, минут на десять, снятые прямо на фронте. Будут показывать их перед киносеансами. Вот бы мне освоить кинокамеру и тоже снимать! Я попробовал ее подержать – ох и тяжеленная! Надо выкроить время и заняться с гантелями и силовой гимнастикой. Если бы мне было восемнадцать или хотя бы семнадцать, я бы попросился на фронт, хорошо бы корреспондентом, как дядя Макс. Но до моих и твоих восемнадцати война сто раз успеет кончиться.
Ну вот. Я побродил немного по студии. Это целый город! В одном из павильонов разбирали и складывали большие декорации. Оказывается, режиссер Герасимов в последний день перед войной, как раз к столетию смерти Лермонтова, закончил снимать ленту „Маскарад“. Как удивительно, что день в день через сто лет после гибели Лермонтова началась война! Все говорят: мистика.
Фильм еще нигде не показывали, увезли в Москву. Один парнишка из кинобригады, помощник оператора, как он себя назвал, рассказал, что самолет, на котором повезли „Маскарад“, сбили немцы. Поэтому ленту только что восстановили в спешном порядке по контратипам так называемым (не знаю, правильно ли запомнил это слово), в общем, по кускам копий. И на этот раз доставили благополучно. Может быть, мой собеседник насочинял? Не знаю. Но точно, что в Москве скоро будет премьера, потом покажут у нас.
В роли Нины снималась Тамара Макарова, в роли Арбенина – какой-то Мордвинов, я его не знаю, это ты у нас знаешь всех на свете артистов. На „Ленфильме“ все говорят, что фильм получился необыкновенно интересный. Я рассказал о постановке маме. И она теперь ждет, когда покажут кино, и все читает „Маскарад“. Уже, по-моему, наизусть выучила.
Настя, моя любимая, я хочу напомнить тебе строчки из „Маскарада“. Мне кажется, ты правильно их поймешь, потому что время у нас такое сейчас:
Ты молода летами и душою,
В огромной книге жизни ты прочла
Один заглавный лист, и пред тобою
Открыто море счастия и зла.
Помнишь „культурное мероприятие“ позапрошлой осенью – оба наших восьмых класса смотрели „Маскарад“ в Александринском театре (то есть теперь в театре имени Пушкина)? В постановке Мейерхольда, которого раньше хвалили, а теперь все ругают. Но все равно очень красивый был спектакль и яркий „маскарад“: музыка, бальные декорации, цветы, тот самый дешевый браслет Нины, над которым ты смеялась, говорила, что он мещанский, а не для высшего света, многоцветные костюмы, красивые маски. Мне запомнились две большие синие вазы по бокам сцены. После спектакля, хотя это и драма, весь город будто готов был раскрыть все свои тайны и казался праздничным, ярким – солнечные листья в парках, золотые шпили на фоне голубого неба.
А теперь наоборот – шьют огромные серые маскировочные чехлы для памятников, художники изобретают всякие хитрые штуки, чтобы обмануть воздушную разведку фашистов. И небо словно меркнет, выцветает, как будто бы зима пришла, а не наши любимые белые летние ночи в самом разгаре. Вокруг будто серые снеговые тучи или серые, тяжелые, как будто в пасмурные незрячие зимние сумерки, сугробы. Такой теперь „маскарад“. И душа Ленинграда словно в сейф заперта.
Я так хочу, чтобы все зло умерло вместе с войной, чтобы „маскарад“ стал ярким и веселым, и чтобы не маскарад это был, а сама жизнь.
Да! Чуть не забыл! Еще одно совпадение, мне о нем тоже на „Ленфильме“ рассказали: премьера „Маскарада“ в постановке Мейерхольда пришлась на 25 октября 1917 года. Представляешь?! Революция началась…»
* * *– Где же это? Вот. Нашел, – сказал дед Владимир, выуживая из своего фанерного чемоданчика отрывной календарь. – Тридцатилетие «Маскарада».
Страницы старого, сорокалетней давности, отрывного календаря зашелестели в руках деда, будто снова дождь полил.
– Арбенина играл Мордвинов. Это рисунок по Максовой фотографии. Потому и храню. Уродство, конечно. Сам снимок-то был неплохой, как и все у дядьки Макса. Макс после войны взялся артистов снимать. Хорошо зарабатывал, но собою был недоволен. А как заболел тяжело, собрал все актерские фотографии и негативы, погрузил в свой «Запорожец», свез на свалку и поджег. Вонища, конечно, ядовитейшая. Ему там по шее надавали местные обитатели, а им к вонище-то не привыкать. В общем, все портреты-открытки Макс погубил…
– Почему?
– Тебе ли спрашивать, Мишка? Сам-то сколько своих фоток повыбрасывал? Художественная натура…
Майк слегка покраснел, потому что неудачные фотографии – «фотки» – он только деду врал, что выбрасывал, а на самом деле раздаривал, как мы знаем. Ради популярности у сверстников, и у девушек, конечно. Именно девушки их «фотками» и называли.
Что ж, тщеславие – не самый скверный порок.
– То есть сжег, как Гоголь второй том «Мертвых душ»? – уточнил Майк не без иронии.
– Вот именно. Второй том. Первый, так сказать, том у Макса был репортерский, острый, динамичный. Ты же знаешь и видел. Но после войны он устал, навидался всего, перестал верить в справедливость. Сник. Да и постарел. Ушел из газеты, потому что прозрел и презрел вранье. Часто моего батюшку, своего брата старшего, вспоминал. Батюшка газетчиком был…
– Да, ты рассказывал. Он ведь в блокаду умер?
– Одним из первых, уже в ноябре. Он был слабого здоровья. Умер не столько от голода, сколько от горя и всяческих сомнений, обостривших болезни… Да! Так батюшка мой, партиец, между прочим, с четырнадцатого года, дядьке Максу еще якобы давно, еще при нэпе, что ли, говорил: вот увидишь, Максим, захлебнемся во вранье и лицемерии, и вся недолга. Сгнием. Вот оно, болото настоящее, гнилое, а не то, на котором Ленинград стоит.