Чалдоны - Горбунов Анатолий Константинович
«Ловко я его отстругал», — ухмыльнулся Еремей, гордо выпятив грудь.
И вдруг сжался, вобрал голову в плечи.
—
Степка, утки…
Навстречу лодкам низко над плесом шел табунок острохвостов. Заметив людей, птицы взмыли вверх.
Степка замешкался и пропустил. Гаврила не растерялся и вышиб дуплетом трех птиц из табунка. Две упали в Ичеру, последняя, кувыркаясь, врезалась в смородинник. Красные ягоды кислицы, похожие на горячие капли птичьей крови, жарко брызнули на жухлую листву.
—
Вот и свеженинка к ужину, — улыбнулся Иван, небрежно кидая убоину в нос шитика. — Молодец, братуха! Красиво снял.
—
Фирма веников не вяжет, — подмигнул брату Гаврила. — Зря не станем пол топтать.
Перед Кривыми Протоками Еремей круто повернул к берегу. Под недовольные крики ворона, лениво взлетевшего с лиственницы, выпрыгнул из шитика, помахал сыновьям: приставайте.
В прибрежном ельничке, уткнувшись горбатой мордой в брусничник, лежал сохатый. От него уже попахивало. Стальной трос глубоко врезался в могучую шею зверя.
Старый чалдон внимательно осмотрел место трагедии и печально покачал головой:
—
Какого быка паук проквасил…
Забросали тушу сохатого валежником — годится для зимней волчьей привады — и торопливо отчалили.
Долго барахтались в порожистых Кривых Протоках. Прибитые плашмя к днищам основательно загруженных шитиков килевые доски, хватая мели, прогибались, гребные винты яростно впивались в них лопастями, и шпонки срезало. Охотники, чертыхаясь, лезли в кипящую воду, нечеловеческими усилиями протаскивали лодки волоком через безнадежное мелководье, оставляя на ободранном каменистом дне Ичеры белые полосы.
На привалах дядья подтрунивали над вымокшим Степкой.
—
Привыкай, Боцман, к морю! Умойся соленой водичкой на ичерских перекатах!
—
Хватит, ушканы, над парнишкой галиться, — защищал дед измотанного внука. — Чего прицепились? Помните, со мной впервые пошли? На полдороге завякали, на горшки запросились. А Степан — настоящий мужик!
С детства Степка любит лодки, пароходы, оттого и прозвали его в деревне Боцманом. Вот раздобыл где-то тельняшку, напялил для форса. Совсем еще ребенок… Отнял его Еремей у старшей дочери. Зять утонул… Распрягся без пригляда парнишка: из школы вытурили — курил, матерился, в учителей из рогатки стрелял. Взял его дед в тайгу, пусть, дескать, шелуху с огольца отрясет, умишко просветит.
До зимовья Усолье добрались засветло. Спустили собак, стаскали груз на пригорок. Облегченно вздохнули.
Собаки с радостным визгом покрутились около охотников и исчезли.
—
Челубей, Зорька, Омут… — запел Иван.
Гаврила остановил его:
—
Намыкаются и придут. Лето на привязи просидели, быстро лапы отобьют.
Еремей содрал с себя мокрую штормовку, распялил на пружинистых прутьях тальника, распорядился:
—
Ванюха, сруби уду, заползи на избушку, пошуруди трубу. — Повернулся к Гавриле: — Ты золу из печки выгреби. Степан, кострище внимательней расчисти. Кто-то неприятный здесь гостил. Не дай бог, патроны насовал. Бывали случаи, вышибало зенки промысловикам.
Гаврила распахнул дверь жилища, в лицо ударило пропастиной. На столешне валялись тухлые рыбьи головы, на полу и на нарах — утиные крылья, обглоданные кости, грязная заплесневелая посуда.
—
Охряди, — процедил сквозь зубы. — Где жрут, там и гадят. — Взял с подоконца комочек карбида, понюхал брезгливо и выдохнул гневно: — Дотянулась сволота и сюда.
Вечер потратили на уборку и просушку зимовья. Раскряжевали «Дружбой» смолевую сушину, нашвырковали палой, квашеной осины, источающей аромат черничного сока. Сушняк да сырьяк — ровное тепло!
Собрались было ужинать, и… за калтусом затрезвонили собаки.
Еремей замер, вслушиваясь в музыку собачьего лая. И возбужденно определил:
—
Сохача держат!
Гаврила с Иваном шустро опоясались патронташами, заряжая на ходу ружья, кинулись в калтус. Отдышавшись у подножия релки, крадучись полезли на подъем. Лишь собаки замолкали, братья замирали как вкопанные; лай возобновлялся — бесшумно лезли дальше.
На фоне багряно-золотистой зари сохатый был особенно прекрасен. Вздыбленная от холки до крупа иглистая шерсть дымилась. Ветвистые, разлапистые рога переливались перламутром. Собаки подступали к зверю с обеих сторон. Зверь кружился на месте, роняя в мох розовую пену с губ, грозно фыркал.
—
Бычишша! — восхитился Иван.
Брат шепнул властно:
—
Подстрахуешь…
Пуля раздробила зверю позвоночник. Бык рухнул на подломленные колени, ворочая огромными удивленными глазами, бессильно мотал головой. Гаврила бросился к нему.
—
Братуха! — не своим голосом заорал Иван. — Берегись!
На растерявшегося Гаврилу, взрывая копытами мох, летела разъяренная сохатиха. Иван ударил из ружья. Метнувшись к нему, всплыла на дыбы и, подминая ольшаник, опрокинулась на спину. Бык с ревом рванулся на помощь подруге, но беспомощно завалился поперек валежины.
Охотники закурили. Руки дрожали.
—
Еще бы секунду — и затоптала, — заикаясь, признался Гаврила. — Считай, от верной смерти спас, Ваня.
Иван кивнул на сохатиху:
—
За нас бы наши жены так стояли…
Впотьмах выпустили кровь, магун. Закидали туши лапником.
—
Утром освежуем. — Гаврила сунул нож в ножны, тщательно вытер ладони о сочный мох.
Иван, прихватив сохачью печень, потянулся за братом…
В калтусе, ссорясь, свирепо рычали собаки, жадно давились угарной требухой. Лукавая росомаха, вскарабкавшись на ветвистый кедр, следила с подветренной стороны алчными глазами за собачьим пиром, нервно ударяя змеисто-изогнутым хвостом по сырому дереву, злобно шипела. Блуждая над опустевшими озерами, в стылом небе кричал одинокий гусь, ему подпевали в дальней топкой мари осторожные волки.
Укладывались спать поздно. Еремей сдернул с себя нейлоновую рубаху, с нее с треском сыпанули голубые искры. Сыновья рассмеялись:
—
От твоей, отец, одежды хоть аккумуляторы заряжай.
—
Не рубаха, а ходячая электростанция, — поддакнул Степка.
Ворочается старик, беспокойно на сердце. Завтра в деревню плыть, сохатину везти. Успеют ли обернуться туда-сюда до ледостава? По опыту знает: коварны тихие ичерские плесы, перехватывает их ранней стужей моментально.
Ядреный утренник хвастливо очеканил голубоватым инеем краешек оконца, а за оконцем — вморозил серебристые прогонистые листья тальника в остекленевшую курью, загнал под зыбкий тонкий ледок рой красноперых окуней, юрких травянок. Мимо курьи, робко позвякивая, уносились вниз по Ичере хрупкие колючие льдинки — зародыши грядущей шуги.
Заспался Еремей после вчерашней дороги, после долгой бессонницы. Разметался на нарах — костлявый, жилистый. Мелькают в старческих снах обрывки прожитой жизни. Вот он, молодой, красивый, идет размашисто вдоль бурлящей речки, а по другую сторону — Дуняша. Ни лодки, ни мостка — не встретиться влюбленным, не обнять друг друга жаркими руками. Вот он прыгнул в кипящую воду, побрел к девушке, но сбило его течением, потянуло в бездонную воронку…
С криком вскочил с нар, распахнул глаза. Степка отпрянул к столешнице. Сыновья ржут, как жеребцы.
—
Опять, сопляк, издевался над дедушкой, опять ему нос пальцами зажимал? — негодующе просипел Еремей, пытаясь достать внука хищной пятерней.
В отместку за проказы дед шваркнул за завтраком внука осиновой ложкой по лбу:
—
Забудь эту повадку, сорванец. Нашел ровню… Остаешься с Иваном, слушайся. Сбегайте на Блудный ключ, проверьте, цела ли избушка. Дров напилите.
Поднялось над калтусом солнце, обогрело оцепеневшую тайгу. Деревья плакали втихомолку по исчезающему инею, в желтых травах морщилась, оттаивая, водянистая заячья ягода. Прощально посвистывая, стремительно скользили над соленой Ичерой последние горстки уток.