Евгений Богданов - Поморы
С уходом Густи к мужу Дорофей первое время не находил себе места. Поднимаясь раным-рано, в одном исподнем, босиком, покряхтывая да покашливая, бродил по тихой избе, то и дело заглядывая в горенку, где, бывало, разметав по подушке русые волосы, спала дочь. Пусто стало в горенке: кровать осиротела, навесная полочка, где раньше стопкой лежали книги, была снята со стены, стояла в углу. Герань да ванька-мокрый на окошке и те пожухли, повяли. Дорофей ткнул пальцем в горшки, принес воды в медном луженом ковшике, полил цветы.
Ефросинья почти каждое утро пекла молодым гостинцы — сдобные ватрушки, кулебяки, лепешки-сметанники. Выдержав стряпню на столе под скатеркой, чтобы отмякла, завертывала ее в узелок и, надев старенькое пальтишко, накинув на седую голову полушалок, торопилась по утреннему холодку к Мальгиным.
Зато у Мальгиных стало веселее. Бойкая, проворная невестка внесла в избу Парасковьи живость и радостную суету. Звонкий голос Густи наполнял комнаты:
— Мама, давайте я поставлю чугуны в печь… Мама, а сухари не подгорят?
Сухари запасали для Родиона на зимнюю путину.
— Сама я, Густенька, сделаю. Я ведь еще в силе. Ты бы села лучше за рукоделье. — Парасковья старалась не перегружать невестку заботами.
Любо было Родиону с молодой женой обниматься до зорьки и любо было смотреть, как Густя то хлопочет в избе, то выбегает во двор — задать корм овцам или идет с ведрами к колодцу, сверкая голыми розоватыми икрами. Наденет, не глядя на холод, башмаки на босую ногу — торопится.
Соседки, терзаемые любопытством, заглядывали в избу под разными предлогами: то попросить что-либо, то за советом, а то и просто так, поболтать. Подолгу судачили с Парасковьей, приглядывались к молодухе… Не ленива ли, обходительна ли со свекровью? Не пробежала ли между невесткой и Парасковьей черная кошка?
Уходили удовлетворенные: в семье мир да согласие.
Вечерами Родион провожал Густю на работу в клуб и встречал, когда возвращалась домой. Приятели ухмылялись: Жену караулит!
Однако приближалось время расставания: пора было готовить мешки да сумки с припасами. Густя бледнела, покусывала губы, наблюдая, как Родион собирается в путь, подолгу о чем-то думала, сидя за пяльцами над вышивкой…
Приходила Сонька Хват, садилась на лавку и, широко улыбаясь, так, что на испещренных оспинками щеках обозначались ямочки, спрашивала:
— Каково живется замужем-то, Густя?
Густя отвечала сдержанно:
— Хорошо живу.
— Слава богу! — подражая бабам, говорила Сонька. — С любимым-то жить можно.
И тихонько вздыхала. А сама все время следила пристально из-под рыжеватых ресниц за подружкой: Не похудела ли? Нет. Совсем не изменилась Густя в замужестве. Только в походке, в движениях у нее появилась этакая важность, медлительность, что ли…
Немного выждав и перейдя на шепот, Сонька интересовалась:
— Муж-то обнимает крепко?
— Разве можно об этом спрашивать? Никакой деликатности у тебя, Соня, — отвечала Густя, зардевшись. — Конечно, крепко.
— Так, что косточки хрустят, да?
Густя вскакивала, тормошила и тискала подружку. И они звонко смеялись и возились, как бывало прежде.
От Тишки из Архангельска пришло письмо. Парасковья несколько раз просила Густю перечитывать его. Но сколько ни читали, ничего из того письма не могли выжать, кроме нескольких строк:
Живу хорошо, того и вам желаю. Учусь. В общежитии у нас тоже хорошо. Хорошо и кормят, и обмундирование дали…
— Господи, будто дома плохо кормили! — досадовала Парасковья. — Будто дома без штанов ходил! Ну, слава богу, раз хорошо, так пусть и дальше так будет.
Среди сплошного ненастья выдался сухой погожий денек. Низкое солнце слепило глаза последними вспышками ушедшего за Оленницу лета. Иероним и Никифор, оба в полушубках, в валенках с галошами-клeенками — по-зимнему, сидели на завалинке и щурились на желтый сверкающий круг в холодном, чуть-чуть с голубинкой небе.
— Курить я нонче перестал, — сообщил Иероним, как нечто важное, доставая из кармана жестяную баночку из-под зубного порошка. — Теперь вот нюхаю. Чихать для здоровья пользительно. Легкие прочищает. Не желаешь ли? — подставил он баночку приятелю,
— Не-е-ет! — Никифор помотач головой. Тесемки у шапки крутанулись мышиными хвостиками. — Не желаю. И вообще этим зельем пренебрегаю.
Иероним прищурил выцветший глаз, закладывая в ноздри понюшку.
— Вот, бают, скоро свадьба предвидится… — многозначительно заметил Никифор.
— Это у Никешиных, что ли?
— У Никешиных. Степанко с Мурмана подарков навез тьму! И все для Фроськи, невесты. Никола Тимонин, слава богу, третью дочь выдает. Может, сватами нас с тобой призовут, а? — оживился Рындин.
Иероним ответил не сразу — прочихался весело, со смаком, со стоном.
— Уж и не знаю, призовут ли. Говорят, свадьба о покрове намечается.
— Может, и о покрове. Эх-хе-хе! — Никифор положил сухие сморщенные руки на колени. — Покров-батюшка, покрой землю снежком, а меня — женишком. Так ведь, бывало, девки приговаривали!
— Так, так. Именно!..
И оба заулыбались.
Из-за угла выплеснулся переливчатый звон гармошки-трехрядки, и грянули голоса парней:
Эх, я не красиласе
Да не румяниласе,
Я не знаю, почему
Ему пондравиласе…
Федор Кукшин, журавлем выступавший в шеренге парней, тряхнув обнаженной головой, рванул мехи, сделал проигрыш. В избе, что стояла на другой стороне улицы, наискосок от пастуховской, приоткрыв створку окна, девушка выставила голову, состроив парням смешную рожицу. Те словно обрадовались:
Их, ты-ы-ы!
Оба дедка оживились, повернули головы к парням. Никифор Рындин одобрительно отметил:
— Наважники гуляют перед путиной.
— Поют-то хорошо! Каково порыбачат? — Иероним сморщился и чихнул пронзительно, на всю улицу, — видать, все еще не прочихался после понюшки. У девчонки в окошке сделалось испуганное лицо. А парни хором пожелали:
— Будь здоров, дедушко!
Гуляла Родионова бригада.
Иероним спросил:
— Дак когда на Канин-то?
— Послезавтра, — ответил Родион.
— А молода женка как?
— А дома по хозяйству останется.
— Смотри, заневодит кто-нибудь!
— Не заневодит, — рассмеялся Родион. — Этого я не опасаюсь. Любовь у нас верная!
Пошли по улице дальше. В конце деревни Родион отстал от приятелей:
— Домой пора.
Солнце притаилось за избами, и стало сумеречно. Тихий вечер надвигался на Унду с северо-востока, с Мезенской губы. Тянуло холодком. Должно быть, ночью падет иней.
Проходя мимо избы Зюзиной, Родион вспомнил, как на свадьбе Фекла дарила утиральник. Глянул на ветхое, покосившееся крылечко и удивился: хозяйка, выйдя из сеней, подзывала его. На голых ногах — нерпичьи туфли, на плечах — цветастая шаль.
— Зайди-ко, Родионушко, на минутку. Хочу с тобой поговорить по делу. Зайди, не бойся. — Голос у Феклы вкрадчив. На лице робкая улыбка.
Родион свернул к зюзинской избе, наклонился у входа, чтобы не ушибиться о низкую ободверину, и вошел.
— Сядь, посиди. Чем тебя угостить на прощаньице? — певуче сказала Фекла. — Скоро уходишь за наважкой…
— Спасибо. Ничего не надо, — сказал Родион, выжидательно стоя у порога.
— Сядь, сядь. Хоть место-то обсиди! Выпей рюмочку. Наливка своедельная, черничная. Сладкая! — Фекла достала из шкафа маленький графин, две рюмки, кулебяку.
— Не беспокойтесь. Я не хочу.
— Ну, как хошъ. Не неволю. А позвала я тебя вот зачем. Возьми на память в дорогу образок Николы морского. Еще мой дедко с ним в море хаживал.
Она положила на стол небольшую, с почтовый конверт размером икону старинного новгородского письма.
— Издревле он друг и радетель рыбацкий, хранит от гибели в шторм, от льдяного уноса, от несчастий да хворобы. Возьми, пригодится. Дай-ко я в газетку заверну. — Фекла принесла газету и стала заворачивать в нее образок.
— Не трудитесь, Фекла Осиповна. — Родион еле припомнил ее отчество: все Фекла да Фекла… — Я неверующий и принять ваш подарок не могу. А на добром слове да заботе спасибо!
— А ты прими! Хоть и не веруешь, а все-таки пусть Никола будет в потаенном месте на стане. С ним душе спокойнее.
Родион молчал, не зная, что больше говорить. Принять икону было стыдно, не принять — обидишь хозяйку. Фекла налила вина в рюмки, подвинула ему одну, сама взяла другую.
— Если не хочешь — не пей. А я подниму за удачу на промысле.
Она выпила, пожевала кулебяку, сняла с плеч шаль. Блеснули в сумерках обнаженные выше локтей руки, белые, округлые.
— Боишься принять подарок? Думаешь, от недоброго человека? — спросила Фекла с грустинкой в голосе.
— Нет, почему же недоброго… — уклончиво ответил Родион.
Глянув на него в упор своими большими глазами, Фекла с надрывом в голосе сказала, как простонала:
— Ох, скушно живется! Знал бы ты, Родионушко!