Эдуард Зорин - Большое Гнездо
— Вина лежит на мне великая.
— Кайся!
— Каюсь, матушка…
Игуменья встала, перекрестила склонившуюся перед нею Феодору. Вздохнула, стуча посохом, вышла из подклета, затворила ключом дверь.
Раскаяние Феодоры понравилось ей. Поднимаясь по всходу к себе в келью, Досифея подумала, не настала ли пора приблизить к себе молодую смиренницу. Сестра Пелагея, коей доверяла доселе она свои тайны, стала болтлива и заносчива. Другие монахини были алчны и сребролюбивы. Иные даже прелюбодействовали.
Феодора пришла в монастырь от великой скорби. Смиряя плоть, ищет она себе не радости, а спасения…
Не проста была Досифея, лукава — видела сквозь землю на три аршина, а Феодориной души разгадать не смогла.
Когда еще была Феодора Малкой, когда еще не постригли ее в иноческий сан, ушла она из деревни, ослепшая от внезапно свалившейся беды.
Долго плакала она перед тем и скорбела на могилке мужа своего, бывшего лихого Юрьева дружинника Зори, стоя у хором боярина Разумника, прижимала стиснутые в кулаки руки к груди, слушала пьяные крики. Тогда не было в ней места для тихой скорби, как не было в ней тихой скорби и сейчас. Ночью, лежа на постели в своей избе, затыкала подушкой разинутый для крика рот.
Забыть ли такое, смириться ли?.. Под утро пришел к ней хмельной меченоша Кузьмы Ратьшича, ослабевшую, валил на пол, насильничал мстительно и зло. Хотела она от горя и стыда повеситься, да сил в себе не нашла: молодость смертную тоску поборола…
Ввечеру отправилась во Владимир, не зная, к кому и зачем. У Боголюбова повстречала ласковую старушонку.
С той встречи и началась ее новая жизнь. Нашептала ей старушонка в уши о тихом монастырском житье, о благости и смирении. На израненное сердце пали вкрадчивые слова…
Когда постригали ее, истинно верила она во спасение. Но, поселившись в монастыре, совсем иное увидела. Жили монахини завистливо и грязно. Усердно молясь, доносили друг на друга игуменье. Чтя бога, в миру богохульствовали. Обкрадывали сестер своих и глумились над слабыми. А в приписанных к монастырю деревнях творилось то же, что и в вотчине у Разумника — изнурялись холопы от не посильных работ, проклинали Досифею. Была игуменья злее злого тиуна. Жадна и сребролюбива.
Привела раз Феодору Пелагея к игуменье в келью, велела молчать. Откинула крышку ларя — и зарябило в глазах: полон ларь был золота и дорогих каменьев.
— Да как же это? — прошептала Феодора внезапно высохшими губами.
Пелагея смеялась над ней:
— Доверчива ты. Воистину святая. Да святость твоя — от беса, а не от бога. Жалеешь ты убогих, заступаешься за сирых. Сестер вразумляешь… Почто?
— Не за ради сладкой жизни пришла я в обитель, — сказала Феодора. — А нынче что зрю?
— Гляди, игуменье не промолвись, — предостерегла Пелагея, и глаза ее сделались неприступны и злы.
— Порушаешь ты во мне некрепкую веру, — прошептала Феодора.
— Слепа ты была…
— А прозреть — лучше?
— Ишь заголосила, — усмехнулась Пелагея. — Лучше — забота не моя. Но игуменью ты не тревожь…
— Чем прогневила я тебя?
— Покуда ничем. Однако чую: приглядывается к тебе Досифея. Мне на замену готовит.
— Страшно говоришь ты, Пелагея.
— Страшнее мыслю.
Жутко сделалось Феодоре. Сиротливо и холодно. Пелагея, дыша часто, говорила на ухо:
— Ты меня держись. Я тебе и кус какой, и печать, ежели что: вратарь — баба бедовая, да меня слушается.
Много соблазнов насулила ей Пелагея. А напоследок еще раз строго-настрого предупредила:
— Досифее не обмолвись. Гляди!
Предсказание ее скоро сбылось: перевела игуменья Феодору в особый чин. Теперь она так же, как и все, творила общую молитву и молитву келейную, читала с усердием божественные писания, но к заутрене ее будили позже других. Она вязала вместе с прочими такими же рукодельницами носки и рукавицы и относила их в город к Лепиле, а баба-вратарь пропускала ее в монастырь и из монастыря в любое время…
Сидя в подклете на воде и хлебе, о многом передумала Феодора. Хоть и винилась она перед Досифеей, а вины за собой не знала. И молитвы ее были пресны, и все чаще, обращаясь лицом к иконе, всноминала она Веселицу.
Наяву, что во сне, на обоих беда напала. Не знала Феодора, что в тот самый день и час шел Веселица на лыжах к монастырю, объятый тревогой.
Бежали лыжи по рыхлому снегу, проваливались в сугробы, с отяжелевших сосновых лап падал на плечи его серебристый дождь. Но ничего не замечал вокруг себя Веселица, солнышку на синем небе не радовался, думал: «Хоть в монастыре, хоть на дне морском — сыщу Феодору, скажу, не таясь, что растревожила она меня, а почто — и сам не ведаю. Только бы взглянуть ей в лицо, только бы увидеться…»
Стены монастырские высоки, врата сбиты из крепких досок, за вратами — тишина. Растерялся Веселица.
— Кар-р! — вытянув шею, крикнул сидящий на вратах ворон. «Хорошо ему, — позавидовал Веселица. — Летит, куда хочет».
— Кар-р! — насмешливо подтвердил ворон и, свалив голову на сторону, посмотрел на Веселицу красным печальным глазом.
Веселица запустил в него снежком, угодил в икону божьей матери над вратами — ворон вздрогнул, взмахнул крыльями и полетел к лесной опушке.
Шла от опушки на пригорок неспешной походкой улыбчивая монашка. Остановилась возле Веселицы, оглядела с головы до ног.
— Что-то не встречала я тебя в наших краях, добрый молодец, — сказала она, продолжая улыбаться. — Да так смекаю некрепким своим умишком: привела тебя к нам не радость, а печаль. Почто стоишь у ворот, снег бросаешь в икону божьей матери?
— За икону — прости: в ворона метил. А привела меня сюда и впрямь не радость, — ответил обнадеженный ласковым обращением монашки Веселица.
— Так что же — сказывай.
— Да что сказывать-то? Сказ мой короток: живет в вашем монастыре сестра Феодора. Слыхала ли?..
— Как не слыхать, — живо откликнулась монашка. — Да нынче посадила ее игуменья на покаяние — грехи великие отмаливать. Согрешила она, ох как согрешила…
— Да что сотворила-то Феодора? Что сотворила-то? — забеспокоился Веселица. Сердце любящее — вещун: не зря спешил он к монастырю.
— Эвона как побледнел! — подивилась монашка. — Лица на тебе нет. Да не волнуйся шибко-то. Отмолит Феодора грехи — свидитесь…
— Нынче свидеться хочу, — схватил Веселица монашку за рукав.
— Ишь, чего захотел, — высвободилась она. — Прыткой ты, как я погляжу. Вот кликну людей — они те надают затрещин…
— Люба мне Феодора, оттого и сам не свой, — признался Веселица. — А ты на меня не серчай. Почто звать людей? Сам уйду…
И стал надевать лыжи.
— Погодь, не егозись, — вдруг смягчилась монашка. — Как звать-то тебя?
— Веселицей…
— Вот и ладно. Ступай-ко домой, Веселица. А про то, что был ты здесь, я сестре Феодоре шепну…
Глава девятая
Княгиня Мария пришла к Досаде на роды. Появился на свет мальчуган-крепыш, огласил ложницу пронзительным криком, — стоя за дверью, Кузьма Ратьшич слушал малыша с успокоением. Наконец-то!.. Долго ждал он этого часа.
Потом его впустили к роженице, он сам держал на руках маленькое, почти невесомое тельце ребенка, с тревогой заглядывал в личико, угадывал свои черты.
— Не урони, — слабо говорила Досада, следя за Кузьмой испуганным и счастливым взглядом. — Не тискай шибко-то, мал он еще…
Кузьма смеялся, баюкал ребенка, раскачивая его на руках, нежно посматривал на жену.
— Ничо, пущай привыкает, не девица, чай…
Вскоре на двор к Кузьме пожаловали гости. Услышав шум, ржанье и похрапывание многих коней, хозяин выскочил на крылечко, почти лицом к лицу столкнулся со Всеволодом. Князь обнял Кузьму, расцеловал его, впереди всех вошел в избу.
В сени набились дружинники, говорили наперебой и громко, шутя ударяли Ратьшича кулаками в бока и по плечам, возбужденно смеялись.
Кормилица вынесла им на показ новорожденного, маленький сверток бережно переходил из рук в руки.
— Весь в батьку, — говорили дружинники, чтобы угодить Кузьме.
— Веселой, ишь как глазками-то стрижет…
— Добрый сын всему свету на зависть.
— Вырастет — славный будет вой…
Кузьма светился от похвал.
В горнице тем часом нагнанные со всего двора слуги проворно накрывали на столы, стараясь не потревожить дружинников, пробегали мимо, гремели чашками, обдавали прилипшими к одежде запахами жареной рыбы, мяса и чеснока…
Застолье затянулось. Не жалея, в великом множестве палили свечи. В избе стало угарно и жарко — Кузьма велел отволочить оконца. Крики и песни дружинников полошили улицу, с улицы наносило в избу морозный воздух, над головами пирующих клубился пар…
Досада слушала шум и пьяные крики, покоилась на просторном ложе обессиленная, глядела в темноту, то радуясь, то грустя.