Хилари Мантел - Внесите тела
– На Брэндона? Да я всего лишь его отодвинул.
– Когда он этого не хотел.
– Ради его же блага. Если бы не я, Чарльз своим языком довел бы себя до Тауэра. Понимаете, он оскорблял королеву.
Что дозволено, думает он, только самому Генриху, но не мне и не кому-либо другому.
– Ну пожалуйста, давайте устроим обед. У вас в Ламбетском дворце. Ко мне Норфолк не придет: подумает, будто я хочу подсыпать ему сонного порошка в кларет, погрузить его на корабль и продать в рабство. А к вам заглянет с охотой. Я пришлю дичь. И желе в виде главных дворцов герцога. Вам не надо будет тратиться, а вашим поварам – хлопотать.
Кранмер смеется. Ну наконец-то. Это большая победа – вызвать у архиепископа хотя бы улыбку.
– Как желаете, Томас. Обед так обед.
Архиепископ кладет ему руки на плечи, целует сперва в правую щеку, затем в левую. Лобзание мира. Он не чувствует в душе покоя или хотя бы утешения, идя в свои комнаты по неестественно притихшему дворцу: издали не доносятся звуки лютни, разве что обрывки молитв. Он пытается вообразить недоношенный плод, человечка не больше крысы, со старческим и мудрым лицом.
Мало кто из людей такое видел. Он уж точно нет. В Италии ему однажды случилось держать фонарь для хирурга, когда тот в темной запертой комнате вскрывал покойника с целью посмотреть, как человек устроен. То была ужасная ночь, горло спирало от вони кишок и крови, а художник, проникший на вскрытие за взятку, все пытался оттереть его плечом. Однако он стоял крепко, поскольку обещался держать фонарь. Так он попал в число светочей, избранных, видевших, как мышцы отделяют от кости. Однако ему ни разу не довелось заглянуть в женщину, и уж тем более – в беременную; ни один врач, даже за деньги, не стал бы вскрывать такой труп на публике.
Он думает о Екатерине, забальзамированной и уложенной в гробницу. Ее душа отлетела от тела на поиски первого мужа: бродит сейчас, выкликая его имя. Ужаснется ли Артур при встрече: она – старая толстуха, а он – все тот же худой мальчик?
Ему вспоминается девиз Анны, часть ее герба: «Счастливейшая».
Когда он спросил у Джейн Рочфорд, как королева, та ответила: «Сидит, плачет».
Он имел в виду: много ли крови потеряла?
Екатерина была не святая, но теперь ее грехи сняты и возложены на Анну. Старая королева обитает в сиянии славы Божьей, умершие дети копошатся у ее ног. Анна по-прежнему на грешной земле, мокрая от родильного пота, на окровавленных простынях. Однако руки и ноги ее холодны, а сердце окаменело.
Вот и герцог Норфолк, ждет, чтобы его накормили. В лучшем своем платье (или по крайней мере в таком, какое счел приличным для Ламбетского дворца) герцог похож на изгрызенную собакой веревку или на объеденный хрящ. Яростные глаза под кустистыми бровями. Волосы – стальная щетина. Весь – кости да жилы, пахнет лошадьми, кожей, оружейной мастерской и почему-то еще золой – так, что в носу щиплет. Норфолк не боится никого из живущих, кроме Генриха Тюдора, в чьей власти отобрать у него герцогство, однако трепещет перед мертвыми. Говорят, что под конец дня королевин дядя самолично задвигает щеколды на дверях и ставнях, чтобы покойный кардинал Вулси не влетел в окно и не вполз по лестнице. Если бы Вулси хотел добраться до Норфолка, то сидел бы тихонько в ящике стола, дыша через щелочку, или влез в замочную скважину, или черным от сажи голубем свалился, хлопая крыльями, через каминную трубу.
Когда племянница Говардов Анна Болейн стала королевой, герцог думал, что теперь его горести позади. А горестей скопилось немало: все вельможи были его завистники, недоброжелатели, клеветники. Теперь-то, когда Анну коронуют, думал Норфолк, он станет правой рукой короля. Вышло иначе, к большой досаде герцога. Новая женитьба не принесла Говардам ожидаемого богатства и почета – все досталось Анне и Томасу Кромвелю. Герцог считает, что Анну должны направлять во всех поступках родственники-мужчины, но Анна не хочет, чтобы ее направляли, более того, ясно дала понять, что считает себя, а не герцога, главой семьи. На взгляд герцога, это противно естеству: женщина не может главенствовать, ее удел – послушание. Всякая женщина, даже королева, должна знать свое место, а забудет – ей надо напомнить. Говард иногда ворчит: не на Генриха, а на Анну Болейн. В последние годы герцог нашел лекарство: уезжает от двора в поместье и там изводит жену, которая в письмах часто жалуется Томасу Кромвелю на обиды, чинимые ей мужем. Как будто он, Томас Кромвель, может превратить герцога в нежного возлюбленного или хотя бы в подобие разумного человека.
Однако, как только сделалось известно, что королева опять в положении, герцог тут же заявился ко дворцу, а вскоре к нему приехал и сынок. Юный Суррей чрезвычайно высокого мнения о своей одаренности, удачливости и красоте. Однако лицо у него кривое, и он напрасно стрижется под горшок. Нынче Суррей обедает в Ламбетском дворце, пожертвовав вечером у шлюх. Так и рыщет глазами по комнате: может, думает, что у Кранмера за портьерой голые девки.
– Что ж, – говорит герцог, потирая руки. – Когда заглянете ко мне в Кеннингхолл, Томас Кромвель? У нас отличная охота, клянусь Богом, есть что пострелять в любое время года. Захотите – найдем вам грелку по вашему вкусу, женщину из простых, как вы любите. Нынче у нас служит одна… – свистящий вдох, – с вот такими грудями… – Герцог корявыми пальцами мнет воздух.
– Если она ваша, – тихо говорит он, – я не хотел бы ее у вас отнимать.
Герцог косится на Кранмера. Может, о женщинах говорить нельзя? Впрочем, Кранмер – не настоящий архиепископ, по крайней мере в глазах Норфолка, просто бедный попик, которого Генрих подобрал где-то под забором и который пообещал делать все, что потребуют, за митру и сытную кормежку.
– Клянусь Богом, Кранмер, вы плохо выглядите, – с мрачным удовольствием объявляет герцог. – Кожа да кости, не пойми, в чем душа держится. Вот как я. Только гляньте. – Норфолк вскакивает из-за стола, оттолкнув незадачливого слугу, который стоит наготове с кувшином вина. Раздвигает мантию, выставляет тощую ногу. – Что скажете?
Ужасно, соглашается он. Что так иссушило Томаса Говарда? Ясное дело, унижение. Племянница на людях его перебивает. Смеется над дядиными образками и частицами мощей, которые он носит на себе, а среди них есть и чудотворные. За столом наклоняется к нему, говорит: «Вот, дядя, поклюйте крошек с моей ладони, вы совсем отощали».
– И ведь правда, я отощал, – говорит Норфолк. – Уж не знаю, Кромвель, отчего вы такой упитанный. Только гляньте на себя: людоед зажарил бы вас и съел.
– Что ж, – улыбается он, – в упитанности есть свои недостатки: надо опасаться людоедов.
– Думаю, вы пьете порошок, который раздобыли в Италии, от него и ваше дородство. Вы же не поделитесь своим секретом?
– Ешьте желе, милорд, – терпеливо говорит он. – Если я узнаю про такой порошок, то добуду вам на пробу. Мой единственный секрет – я сплю по ночам. Я в мире с моим Создателем. И разумеется, – добавляет он, откидываясь на спинку стула, – у меня нет врагов.
– Что? – Кустистые брови лезут на лоб. Герцог кладет себе еще кусок желейных укреплений, алых и прозрачных: воздушные камни, кровавые кирпичи, – и, набивая ими рот, высказывается на различные темы. Главным образом касательно Уилтшира, отца королевы. Который должен был воспитать Анну как следует, в дочернем послушании. Ну нет, ему было не до того, он похвалялся ею на французском, бахвалился, какой она станет.
– Так она и стала, – замечает юный Суррей. – Разве не правда, милорд отец?
– Думаю, это из-за нее я так исхудал, – говорит герцог. – Она знает все про порошки. Говорят, держит у себя дома отравительниц. Вы же помните, что она сделала со старым епископом Фишером.
– Что? – спрашивает юный Суррей.
– Ты что, с луны свалился? Фишерову повару заплатили, чтобы тот всыпал порошка в суп. Епископ чуть не помер.
– Невелика потеря, если б и помер, – говорит юнец. – Он был изменник.
– Да, – отвечает Норфолк, – но тогда его измену еще не доказали. У нас не Италия, малыш. У нас есть суд. Так вот, старик выкарабкался, но так до смерти и болел. Генрих приказал сварить повара живьем.
– Но тот так и не сознался, – говорит он, Кромвель. – Так что мы не можем знать наверняка, что он действовал по наущению Болейнов.
Герцог фыркает:
– Им было зачем его убрать. Марии стоит поостеречься.
– Согласен, – говорит он. – Хотя не думаю, что для нее главная опасность – яд.
– А что же? – спрашивает Суррей.
– Дурные советы, милорд.
– Считаете, лучше бы она слушала вас, Кромвель? – Юный Суррей откладывает вилку и начинает жаловаться. Знать, сетует он, теперь не в таком почете, как прежде, когда Англия была великой. Нынешний король приблизил к себе простолюдинов, отсюда все и беды. Кранмер сдвигается на краешек стула, словно хочет возразить, но Суррей смотрит ему прямо в глаза, словно говоря: да, архиепископ, это именно про вас.