Александр Казанцев - Школа любви
Помаленьку светало, и ясней становилось мне: ни к чему другому наши безумные, бесконтрольные ласки после искрометных ссор не могли привести…
На занятия мы, конечно, не пошли. Елена сказала: «Надо идти в больницу». Я понял — зачем. Но куда, к какому врачу — ни она, ни тем более я толком не знали. Потолкались в приемном отделении мединститутских клиник, читая-перечитывая списки врачей, отделений. Но обратиться с вопросом в окошечко регистратуры Елена так и не решилась: стыдно и страшно.
Господи, какими мы были еще зелеными!..
Когда вернулись, Осип уже ушел куда-то: то ли от стыда, то ли похмеляться. Полдня пролежала Елена на кровати, отвернувшись лицом к стене. А ближе к вечеру, ничего не сказав ей, я поехал на Черемошники, отдаленную и, по слухам, самую разбойную в те времена окраину Томска, где не так давно поселилась с мужем наша одногруппница Натали. Супруга-физика, пятикурсника уже, увела она из соседней общаги, там мужского контингента наблюдался фатальный перевес. Мы с Еленой были на их свадьбе в краснокирпичной столовой подшипникового завода, там, помнится, впервые в жизни попробовали фаршированную щуку, медвежатину: свекор Натали оказался мужиком состоятельным, директором заготконторы, вот и сразил полуголодную студенческую братию гастрономическим апофеозом…
Натали лежала в постели с замотанным шалью горлом — ангина; на занятия сегодня тоже не ходила. Появлению моему удивилась так, что, похоже, температура мигом упала — на побледневшем лице четче проступили мелкие веснушки.
— Костик, у тебя такой вид… — прохрипела она.
Я попросил ее мужа, лобастого и кряжистого парнишу, покурить в сенцах: дескать, конфиденциальный разговор… Зеленоватые кошачьи глаза Натали вспыхнули жгучим интересом и разгорелись еще пуще, когда я попросил:
— Слушай, только ты об этом никому, ладно?
От возмущения щеки Натали опять раскраснелись, снова почти исчезли веснушки.
— А я когда кому болтала? Да никогда!
И я понял, что в группе нашей все станет известно, как только Натали пересилит ангину. Жажда поделиться новостью даже ускорит процесс выздоровления. Но отступать было уже некуда.
— Ребенок вам сейчас нужен, как рыбке зонтик, — поняла сразу Натали и расцвела в улыбке, как «веник на помойке» (по ее же излюбленному выражению), радуясь, видать, что ее догадка о цели моего прихода подтвердилась на все сто. Потом напустила на себя озабоченность, встревоженность даже. — Ты, Костик, вот что Ленке передай…
И рассказала подробно — где, что и как.
Когда я вернулся, Осип был уже трезв, курил в сенях, хотя раньше обычно пускал дым в открытую дверцу печи.
— Ты меня, Костя, это, прости, ясно море, — сказал он, ловя мою руку. — Сам понимаешь, с горя пью… Веришь — завязываю? Все! Кранты! Отпил свое!.. На той неделе отгулы возьму — за сыном Андрюшкой в Анжерку поеду, заберу у бабки, пусть с отцом растет… А ты меня, Костя, правильно ночью уработал. Сам не помню, твоя рассказала… Обухом бы меня надо по плеши!.. Слушай, а Лена твоя заболела, что ли? Лежит…
Я лишь хмуро кивнул в ответ.
Раскаяние Осипа усугубилось:
— Вот ведь гадство!.. Слушай, Костя, а не из-за меня это она? От меня, может, а?..
Я горько хмыкнул:
— Да уж не от тебя, факт!..
— А я, Костя, новую жизнь начинаю, — объявил Осип. — Ты мне ночью уже разок помог, так еще давай помоги. Вон в углу два мешка фуфырей пустых, давай их выбросим к едреней фене, а то сдам и опять напьюсь. Поколотим их на хрен, чтоб соблазну не было!
Мы отнесли с Осипом два мешка пустых бутылок через дорогу, на свалку. Бросили в овраг. Назад Осип шел вдохновленный.
— Все, кранты! Не пью! Сына привезу — новая жизнь начнется. Мы еще, Костя, так заживем, ясно море!
Я шел и думал: у меня все наоборот, надо избавиться от ребенка (быть может, от сына), только тогда начнется новая жизнь. Если вообще начнется…
В день, когда Осип уехал за сыном, я отвел Елену в больницу. Возвращался, еле ноги волоча.
На крыльце меня поджидал Саня.
— А Ленушка где?
— В больнице. Ангина у нее сильная… — я даже не позаботился о правдоподобии звучания моих слов.
В ангину Саня, конечно, не поверил, недобро поглядел на меня, с лихорадочным блеском глаз.
— Пить будешь?
— Не до этого, — сказал я и пошел в дом, слыша Санин кашель и истонченный злом голос:
— Еще и кочевряжится, бляха-муха!
А мне и без Сани было тошно. Упал на кровать, не раздеваясь. Подумал: ну, теперь меня бессонница замучит… И уснул, будто кто перерезал нить, на которой я был подвешен в яви.
Мне снилась молоденькая женщина в белом, идущая ко мне: вот лежу я одетый на кровати, а она идет ко мне в сумерках. Поначалу я принял ее за Елену. Удивился даже: почему она тут? Ведь она в больнице, где убивают ее ребенка, моего сына!.. Потом понял, что на Елену эта женщина только похожа. Очень похожа, но это не она. Это жена Осипа, которая умерла. Это привидение идет ко мне! Идет, чтобы покарать!..
Я дернулся, открыл глаза и в сумерках, уже наяву, увидел подошедшую ко мне фигуру.
Это был Саня. Глаза его — безумны, лицо искажено ужасом сквозь улыбку. В руках у него — топор.
Я даже не успел ничего осознать. Увидев, что глаза мои открыты, Саня заверещал чуть ли не по-заячьи, затрясся весь, уронил топор возле кровати и с визгом бросился вон.
Только тогда осознал я, что карающее орудие судьбы уже занесено надо мной…
6. Возмездие
Нелепо, глупо даже думать об этом, когда разящее орудие судьбы уже занесено над моей головой для последнего удара, а вот думаю, вспоминаю…
Раньше, давным-давно, о чем бы ни пел молодой Лот, все говорили, что я пою о любви. Пел о виноградниках под знойным солнцем, о нежном ворковании горлинок по утрам, о речных струях, отражающих свесившиеся ветки прибрежных ив, о трепетной тени высоких финиковых пальм, а выходила песнь в честь любви.
Нет больше у Лота песен, давным-давно нет красивого голоса, лишь хрип и шипение вырываются ныне из опаленных зноем черных губ. Нет любви… А вот и есть! Она лишь и осталась из всего былого, из всего рухнувшего, ставшего прахом, солью, стыдом и горечью. Только любовью и жива еще моя душа. Грешная любовь к Саре, сделавшая меня самым счастливым и самым несчастным из людей, умрет вместе со мной. А может, и меня переживет…
Сколько еще протяну?.. До ночи, глядишь, промаюсь в этой пещере, а к утру надо бы помереть, оборвать эти муки, когда все нутро пышет гончарным горном, когда мысли, как трупные черви, роются под черепом, выедая мозги, когда только мысль о смерти сладка, будто первый поцелуй…
Как ведь радовался сегодня, когда в пещеру вползла большая, замысловатым и пестрым узором покрытая змея. Один укус ее в считанные мгновения положил бы конец моим мукам. Потому-то, мыча бессловесно, тянул я к ней правую, еще действующую немного руку, а она, подняв столбиком переднюю четверть своего долгого тела, покачивала мерно узорчатой темно-коричневой головкой, с внимательными холодными глазками.
Змея не стала кусать!.. Она шипела на меня, я видел, как на кривом ее зубе набухает прозрачная капелька смертельного яда, тянул вперед, будто за подаянием, грязную трясущуюся руку, но змея отпрянула от меня, будто в крови моей яд пострашнее змеиного. Она поползла из пещеры, а я из последних сил мычал ей вслед перекошенным ртом, кричал всей своей черной, жаждущей смерти утробой.
Эти бессловесные вопли и привлекли к пещере охотника. Маленького, обросшего клочковатой, цвета наскального лишайника, бороденкой, цепкоглазого и болтливого, как все охотники. Он забил копьем уползающую змею у самого входа в пещеру, отсек для верности головку ее кривым острым ножом и горделиво уставился на меня, мычащего еще сильней и горше.
Горделивость охотника сменилась вскоре изумлением, даже расширились его цепкие глазки под выгоревшими бровями.
— Старик, ты немой, да? — спросил он озадаченно. — Чего здесь валяешься? Она тебя ужалила?
— Смерти хочу!.. Сдохнуть!.. — сумел-таки выдавить я сквозь слюну и плач.
— Говорит! — просиял охотник, будто сказал я что-либо приятное. — А я уже два дня молча брожу, поговорить не с кем.
Уж так он обрадовался, аж старые шрамы на скуле растянулись, пошли лучиками. Он снял лук с плеча, положил его вместе с копьем на камни, присел рядом со мной на корточки.
— Она успела тебя ужалить, старик?
Я замотал головой и зарыдал вдруг — безобразно, хрипло, страшно, пуская слюни по седой грязной бороде.
Охотник стал не зло, весело даже меня бранить: что ж это, дескать, лежу я так, лепешкой коровьей, если змеей вовсе и не ужален. Потом все-таки понял, что я и впрямь умираю, улыбку с рожи содрал и решил покормить меня, подкрепить мои силы.
— Нет… Не хочу… — хрипел я, но он, не слушая, стал засовывать мне в рот кусочки от вытащенной из-за пазухи, зажаренной до черноты птицы. Я отворачивался, как мог, пытался даже укусить его за пальцы, лезущие мне в рот, бессильный как-то иначе противостоять натиску.