Сигрид Унсет - Венец
Монах осмотрелся по сторонам. Церковь в эту минуту была пуста. Тогда он уселся на сундук, стоявший в углу.
– Ты должна помнить, что отпустить твои грехи я не могу, но дам тебе совет и буду молчать обо всем, что ты скажешь, как будто ты сказала это на исповеди.
Кристин встала перед ним и проговорила:
– Дело в том, что я не могу стать женою Симона Дарре.
– Ты сама знаешь, что я не могу дать тебе тут – иного совета, чем дал бы твой приор, – сказал брат Эдвин. – Бог не посылает счастья непослушным детям, и ты сама понимаешь, что отец хотел тебе добра!
– Я не знаю, каков будет твой совет, если ты выслушаешь меня до конца, – ответила Кристин. – Видишь ли, Симон слишком хорош для того, чтобы глодать голый сук, с которого другой уже обломал цветок.
Она взглянула прямо в лицо монаху. Но когда встретилась с его взором и заметила, как изменилось его сухое, морщинистое, старое лицо, какое горе и ужас изобразились на нем, тогда в ней самой словно оборвалось что-то, слезы хлынули ручьями из ее глаз, и она хотела броситься на колени. Но Эдвин порывисто остановил ее:
– Нет, нет, садись на сундук рядом со мной – я не могу исповедовать тебя… – Он подвинулся и дал ей место.
Она продолжала плакать; он погладил ей руку и тихо сказал:
– Помнишь ли ты то утро, Кристин, когда я в первый раз увидал тебя на лестнице хамарской церкви?.. Давно, когда я был за границей, я слышал предание об одном монахе, который не мог поверить, что бог любит всех нас, недостойных, грешных… Тогда явился ангел и дотронулся до его очей, и он увидел камень на дне моря, а под камнем жило слепое белое голое животное, и монах смотрел на него, пока не возлюбил его, потому что оно было такое маленькое и слабенькое. Когда я увидел тебя, как ты, такая маленькая и слабенькая, сидишь в большом каменном здании, то я подумал: справедливо, что Бог любит таких, как ты; ты была такой красивой и чистой и еще нуждалась в защите и помощи. И мне казалось, что вся церковь вместе с тобой лежит на господней ладони…
Кристин тихо сказала:
– Мы связаны друг с другом самыми страшными клятвами… А я слышала, что такое согласие освящает наш союз перед Богом так же точно, как если бы наши родители отдали нас друг другу!
Но монах огорченно ответил:
– Я понимаю теперь, Кристин, что кто-то говорил вам о каноническом праве, но сам не знал его во всей полноте. Ты не могла клятвенно обещать себя этому человеку, не греша против своих родителей; Бог поставил их над тобою до того, как ты встретилась с ним. И разве он тоже не причинит своим родичам горя и стыда, когда те узнают, что сын их соблазнил дочь человека, который с честью носил свой щит во все эти годы, – а ты еще вдобавок и помолвлена? Я понимаю, тебе кажется, ты не совершила особенного греха, однако ты не осмеливаешься исповедаться в этом грехе перед своим духовным отцом! А если ты считаешь, что ты как бы повенчана с этим человеком, то тогда почему же ты не наденешь полотняного плата[46]на голову, а продолжаешь ходить простоволосой среди молодых девушек, с которыми у тебя уже мало общего? Ведь у тебя в мыслях теперь, вероятно, совсем другое, чем у них?
– Я не знаю, что у них в мыслях, – устало сказала Кристин. – Но правда, что все мои помыслы принадлежат теперь тому человеку, о котором я тоскую. Если бы не отец и не мать, то я охотно хоть сегодня же спрятала бы волосы под платок, – я бы не посмотрела на то, что меня назовут любовницей, – лишь бы считалось, что я принадлежу ему!
– Уверена ли ты в том, что этот человек хочет поступить с тобою так, чтобы ты могла принадлежать ему с честью? – спросил брат Эдвин.
Тогда Кристин рассказала ему обо всем, что было между нею и Эрлендом. И пока она говорила, ей даже ни разу не вспомнилось, что она иной раз сама сомневалась с благополучном исходе.
– Разве ты не понимаешь, брат Эдвин, – продолжала она, – что мы были невольны в себе. Помилуй меня Господи, но если бы я встретила его сейчас, идя от тебя, то пошла бы за ним, попроси он только меня об этом!.. Знай, я теперь убедилась, что и другие люди грешат, не мы одни… В то время когда я еще жила дома, я не могла представить себе, что существует такая сила, которая может до того овладеть душой человека, что тот забывает о страхе перед грехом; но теперь я знаю, что если бы люди не могли искупать грехов, совершенных в страсти или в гневе, то тогда небо опустело бы!.. Про тебя ведь тоже говорят, что ты однажды во гневе ударил человека…
– Это правда, – сказал монах, – и я должен благодарить только милосердие Божие, что меня не называют убийцей. Это было много лет назад; я был тогда еще молод и думал, что нельзя стерпеть несправедливость, которую хотел совершить епископ по отношению к нам, бедным братьям. Король Хокон, – он тогда был еще герцогом, – подарил нам участок земли для церкви; но мы были так бедны, что сами строили свою церковь – правда, было еще несколько рабочих, которые помогали нам больше за награду в царствии небесном, чем за то, что мы могли платить им. Быть может, мы, нищенствующие монахи, были обуяны гордыней, когда хотели построить себе такую великолепную церковь, но мы так радовались, словно дети на лугу, и пели хвалебные песнопения, обтесывая камни, выводя стены и трудясь в поте лица. Вечная память брату Ранюльву; он был и строителем и искусным каменотесом; и всем наукам и искусствам, я думаю, сам Бог научил этого человека! Я высекал тогда на каменных плитах изображения святых и только что закончил изображение святой Клары, которую ангелы принесли на рассвете под праздник Рождества в церковь святого Франциска. – вышло все очень красиво, мы все так радовались, – и вот эти дьявольские нечестивцы разрушили стены, камни повалились вниз и разбили мои плиты; я ударил тогда одного из этих людей молотком, не смог совладать с собой… Да, теперь ты улыбаешься, Кристин. Но разве ты не понимаешь, что скверно твое дело, раз тебе больше нравится слушать о проступках других людей, чем о поведении людей хороших, которое могло бы служить для тебя примером?
– Нелегко советовать тебе, – сказал он, когда Кристин собралась уходить. – Ведь если ты поступишь так, как это было бы всего правильнее, то причинишь горе своим родителям и осрамишь всю свою родню. Но ты должна позаботиться, чтобы тебя освободили от слова, данного Симону, сына Андреса, а потом ждать терпеливо того счастья, которое Бог пошлет; раскаиваться в сердце своем как можно усерднее; и пусть этот Эрленд не соблазняет тебя снова ко греху, проси его с любовью, чтобы он искал примирения с твоими родителями и с Богом…
– Разрешить тебя от греха я не могу, – сказал брат Эдвин при расставании. – Но молиться за тебя буду всеми силами своей души…
II он возложил ей на темя свои старческие тонкие руки и помолился над нею на прощание, чтобы Господь благословил ее и ниспослал ей мир.
VI
Впоследствии Кристин могла припомнить далеко не все из сказанного ей братом Эдвином. Но она ушла от него с удивительно ясной, спокойной и примиренной душой.
Раньше она боролась с глухим и тайным страхом и пробовала упрямо говорить себе; нет, она не так уж тяжело согрешила! Теперь же она чувствовала, что брат Эдвин показал ей ясно: конечно, она согрешила, ее грех состоял в том-то и в том-то, и она должна признаться в нем и попытаться нести его достойно и терпеливо. Она старалась вспоминать об Эрленде без нетерпения – и когда думала о том, что он не дает ей знать о себе, и когда тосковала но его ласкам. Нужно лишь оставаться верной и полной доброжелательства к нему. Она думала о своих родителях и обещала самой себе, что воздаст им за всю их любовь, как только они справятся с тем горем, которое она причинит им своим разрывом с семейством из Дюфрина. И, пожалуй, больше всего думала о словах брата Эдвина, что она не должна искать утешения в ошибках других людей; она сама чувствовала, что стала смиренной и доброй, и скоро увидела, как легко для нее снискать людскую дружбу. Ей тогда пришла в голову утешительная мысль, что все-таки не так уж трудно ладить с людьми, и ей стало казаться, что, наверное, все не так уж трудно сложится и для нее с Эрлендом.
Вплоть до того дня, когда она дала Эрленду слово, она всегда усердно старалась делать только то, что хорошо и справедливо, – но тогда она делала все по слову других. А теперь она сама чувствовала, что выросла из девушки в женщину. Это имело гораздо большее значение, чем те горячие тайные ласки, которые она принимала и расточала, и означало не только то, что теперь она вышла из-под опеки отца и подчинилась воле Эрленда. Эдвин возложил на нее бремя, и она должна была теперь сама отвечать за свою жизнь, да и за жизнь Эрленда тоже. И она готова была нести это бремя достойно и красиво. С этим жила она среди сестер-монахинь на рождественских праздниках; и хотя во время торжественных богослужений, мира и радости она чувствовала себя недостойной, все же утешалась мыслью, что скоро наступит час, когда она снова сможет оправдаться.