Сигрид Унсет - Венец
В те вечера он оставлял ее, когда время подходило к полуночи, но в этот последний вечер начал горячо умолять ее позволить ему лечь и поспать у нее немного. Кристин боялась этого, но Эрленд сказал заносчиво:
– Пойми же, если меня и застанут здесь, в твоей горенке, то я сумею постоять за себя…
Ей и самой хотелось удержать его у себя подольше, и она не в силах была ни в чем отказать ему.
Но Кристин боялась, что они могут проспать. Поэтому она просидела большую часть ночи, прислонясь к изголовью, время от времени забываясь сном, и не могла понять, когда Эрленд действительно ласкал ее и когда ей это только снилось. Одну руку она положила ему на грудь, туда, где ощущалось биение его сердца, и повернулась лицом к окну, чтобы следить за рассветом.
Наконец ей пришлось разбудить его. Она накинула на себя кое-что из одежды и вышла вместе с ним на галерею; он перелез через перила с той стороны стабюра, которая была обращена к другому дому. И вот он исчез за углом. Кристин вернулась к себе и забралась в постель; она дала себе волю и заплакала впервые с тех пор, как стала собственностью Эрленда.
V
В монастыре дни шли по-прежнему. Кристин проводила время то в спальне, то в церкви, то в ткацкой, то в книгохранилище, то в трапезной. Монахини и монастырские работники сняли урожай в огороде и в фруктовом саду; наступил осенний праздник Воздвижения Честного Креста с торжественной процессией, потом начался пост перед Михайловым днем. Кристин удивлялась – по-видимому, никто не замечал в ней никакой перемены. Правда, она всегда была довольно молчаливой среди чужих, а Ингебьёрг, дочь Филиппуса, ее соседка и днем и ночью, вполне справлялась со своей задачей болтать за двоих.
Итак, никто не замечал, что Кристин всеми своими помыслами была далека от окружающего. Любовница Эрленда – она твердила в душе, что теперь она любовница Эрленда! Ей казалось, будто она все это видела во сне – вечер накануне праздника святой Маргреты, тот краткий час в овине, ночи в стабюре в Скуге – или ей все это приснилось, или же ей снится то, что сейчас! Но когда-нибудь ей придется проснуться, когда-нибудь все откроется. Она ни одного мгновения не сомневалась в том, что уже носит ребенка от Эрленда…
Но что именно ожидает ее, когда в один прекрасный день это обнаружится, – об этом она не могла как следует подумать. Посадят ли ее в темницу или отошлют домой?.. Вдали она видела бледные образы отца и матери… И Кристин закрывала глаза, чувствуя дурноту и головокружение, склонялась перед воображаемой грозой, стараясь закалить себя и приучить переносить то зло, которое, как ей верилось, должно кончиться тем, что она будет брошена на веки вечные в объятия Эрленда – единственное место, где теперь она считала себя дома.
И в этом напряженном состоянии было столько же надежды, сколько и ужаса, столько же сладости, сколько и муки. Она была несчастна, но чувствовала, что ее любовь к Эрленду – словно растение, взращенное в глубине ее существа, и на нем с каждым днем распускаются все новые и все более яркие цветы, несмотря на несчастье. В последнюю ночь, когда Эрленд спал у нее, она познала в проблеске мимолетной сладости, что ее ожидает в его объятиях такие радость и счастье, каких она еще не знала до сих пор, – она вся трепетала при одном воспоминании об этом; это было как горячий, пряный запах разогретых солнцем садов. "Пащенок" – это слово Инга бросила ей в лицо, но теперь она как бы приняла его и прижала к своему сердцу. Пащенок – это был ребенок, тайно зачатый в лесах и на лугах. Она чувствовала свет солнца и запах елей над лесной полянкой. Каждое новое, пробивающееся в душе беспокойство, каждое ускоренное биение пульса в теле принимала она за движение зародыша, который напоминал ей, что теперь она вступила на новый путь, и как бы ни трудно было пройти его весь, она была уверена, что в конце концов этот путь должен привести ее к Эрленду.
Кристин сидела между Ингебьёрг и сестрой Астрид и вышивала большой ковер с рыцарями и птицами под листвой деревьев. А сама тем временем представляла себе, как она убегает, когда придет ее час и нельзя уже будет дольше ничего скрывать. Она идет по большим дорогам, одетая как бедная женщина; все, что она имеет из золота и серебра, она несет с собою в узелке. Она находит себе пристанище в каком-нибудь доме, где-нибудь в глухой долине, живет там как работница, носит коромысло на плечах, убирает хлеб, печет и стирает и выслушивает ругательства, потому что не хочет сказать, кто отец ее ребенка. И вот приходит Эрленд и находит ее…
Порой она представляла себе, что Эрленд приходит слишком поздно. Она, белая как снег и прекрасная, лежит на бедной крестьянской постели. Эрленд, нагнувшись под притолокой, входит в горницу; он одет в длинный черный плащ, который он обыкновенно носил, когда приходил к ней по ночам в Скуге. Хозяйка подводит его туда, где лежит Кристин; он опускается на колени и берет ее холодные руки, глаза его полны смертельного горя – так вот где лежишь ты, моя единственная радость… Согбенный от горя, выходит он из горницы, прижимая к груди своего маленького сына, закутанного в складки плаща… Нет, она не думает, чтобы все это кончилось так; она не умрет, и Эрленд не испытает такого горя!.. Но ей было так тяжело и грустно, что хорошо было думать именно так…
И вдруг на мгновение ей становилось ясно до леденящего ужаса; ребенок – это не воображение, это неизбежность; рано или поздно ей придется ответить за то, что она сделала, – и она чувствовала, что сердце ее замирает от ужаса…
Но спустя некоторое время она стала думать, что еще не так уж верно, что у нее будет ребенок. Она сама не понимала, почему это ее не обрадовало, – как будто она лежала и плакала под теплым одеялом, а теперь надо было вставать и выходить на холод. Прошел еще месяц, два месяца; сейчас уж она была уверена, что это несчастье ее миновало, и чувствовала кругом холод и пустоту и была теперь еще несчастнее; в ее сердце прокралась обида на Эрленда. Приближалось Рождество, а она еще не получала никаких вестей ни от Эрленда, ни о нем; даже не знала, где он.
И теперь ей стало казаться, что она не вынесет этой тревоги и неизвестности, – как будто узы, связывающие их, рушились; и она уже серьезно стала бояться что могло случиться что-нибудь, и она уже никогда не увидит Эрленда. Она была отрезана от всего, с чем была связана прежде, а теперь и между ними связь становилась такой хрупкой и слабой. Она не думала, что Эрленд захочет изменить ей, но так многое может случиться… Ей было трудно представить себе, как сможет она дольше выносить изо дня в день неизвестность и муки ожидания.
Иногда она думала о родителях и сестрах, тосковала по ним, но как по чему-то такому, что она утратила навеки.
А иногда в церкви или еще где-нибудь она вдруг ощущала горячее желание быть со всеми вместе, участвовать в общении людей с Богом. Это всегда было частью ее жизни, а теперь она стояла в стороне, наедине со своим неисповеданным грехом.
Она говорила самой себе, что это отлучение от дома, родных с церкви только временное. Эрленд своей собственной рукой приведет ее обратно ко всему этому. Когда отец даст согласие на их с Эрлендом любовь, она сможет приходить к нему, как и прежде; когда они с Эрлендом поженятся, то смогут исповедаться и искупить свое прегрешение.
Она начала искать доказательства тому, что и другие люди не безгрешны. Стала внимательней прислушиваться к сплетням и замечать вокруг себя все мелочи, указывавшие на то, что даже монастырские сестры были не совсем святыми и чуждыми всего мирского. Все это были только мелочи – Ноннесетер под управлением фру Груа являлся для мира примером того, какой должна быть богобоязненная община сестер-монахинь. Монахини были ревностны к божественной службе, прилежны, заботливы к бедным и больным. Их отрешение от. мира не было таким уж строгим, чтобы сестрам не разрешалось видеться в приемной комнате со своими друзьями, родственниками или даже самим в особых случаях посещать их в городе: но ни одна из монахинь за все годы управления фру Груа не опозорила монастыря своим поведением.
Но теперь у Кристин открылись уши для всех фальшивых ноток в стенах монастыря – дрязг, зависти, тщеславия. Ни одна из монахинь не хотела исполнять черной домашней работы, кроме ухода за больными, все хотели быть учеными и искусными женщинами; одна старалась перещеголять другую, а те из сестер, которые не обладали способностями к таким благородным занятиям, опускали руки и проводили дни словно в забытьи.
Сама фру Груа была ученой и умной женщиной, наблюдала за поведением и прилежанием своих духовных дочерей, но мало занималась спасением их душ. Она всегда была добра и приветлива с Кристин – казалось, даже отдавала ей предпочтение перед другими молодыми девушками, но это объяснялось тем, что Кристин была хорошо обучена книжному искусству и всякому рукоделью, была прилежна и молчалива. Фру Груа никогда не ждала от сестер ответа. Но зато охотно разговаривала с мужчинами. Одни сменяли других а ее приемной – крестьяне и доверенные монастыря, братья-проповедники от епископа, управители с Хуведёя, с которыми у нее была тяжба. У нее были полны руки дел, она заботилась о крупных монастырских владениях, счетах, рассылала церковные одеяния, отсылала и получала книги для переписывания. Даже самые недоброжелательно настроенные люди не могли найти ничего предосудительного в поведении фру Груа. Но она любила говорить только о таких вещах, в которых женщины редко бывают осведомлены.