Валентин Костылев - Иван Грозный. Книга 2. Море
И, указав на Малюту, царь проговорил:
– Прости, братец, что некий дворянин, простой холоп, рядом с царем стоит да слушает твои неверные речи; ну, коли царь не гнушается его держать с собою рядом, то и ты не будь в обиде... Не гневи Бога!.. Обидчивы стали вы. Знатность не на пользу вам. Голову кружит.
Старицкий тяжело вздохнул; на худых щеках его выступил румянец.
– Увы, государь, ко всему привычны стали мы. Знать, так Богу угодно.
– Кто «мы»? – вкрадчиво спросил царь, слегка наклонившись.
– Мы, русские люди, – после некоторого раздумья произнес князь Владимир. – Притерпелись. Всего насмотрелись!
– А я знаю, кто «вы» и чего «вы» хотите. Верь, братец, мне: не того хотите вы, чего хотят русские люди.
– Великий государь! Самим Богом ты поставлен над нами: тебе ли не знать? Ты все ведаешь, все знаешь... Не всем только верь!
– И не один царь то знает, о чем хочу я тебе напомнить, а дело известное. Как же тут не верить?
– В том прошу тебя, брат, напомни...
– Ужели забыл ты вечер, когда преставился первосвятитель? Кто у тебя был? Кто порицал покойного, как бы лицемера и льстеца государева?
– Не помню... – смутившись от неожиданности, тихо ответил князь Старицкий.
– Много ли было гостей у тебя? Один? Двое?
– Будто бы двое...
– Кто же?
– Ростовский... Больше никого не помню.
– Стало быть, один князь Семен осуждал? Чудно! Чем, чем же не угодил вам покойный митрополит?
– Мы молились об упокоении его души...
Царь с лукавой улыбкой посмотрел на Малюту.
– Кто же «мы»? Князь Семен и ты? Благо и на том. Вы – набожные... Доброе дело! Когда я болен был, помнишь, брат, при Анастасии-царице, вы тоже молились обо мне. И тоже «об упокоении». Твоя матушка свечки вниз огнем ставила, чтобы поскорее Богу душу я отдал и тебя бы бояре на престол посадили. Моего царевича за царское семя не признали вы. Ты и это забыл? А я вот помню. До смерти не забуду.
Владимир Андреевич молчал, не смея взглянуть на царя.
– А я остался жив, да еще и власть забрал себе в руки. Кое-кого из моих доброхотов убрал; их уже и на свете нет, и молятся не они об упокоении моей души, а монастыри по царскому синодику поминают их грешные души. Не так ли? Не легко и мне признаться тебе, брат, в этом. Грешен и я; не будь я царем, легче было бы мне бражничать с ними, нежели теперь молиться об их упокоении...
– Государь, – сказал, оправившись от смущения, Владимир Андреевич, – твоя воля казнить и миловать! Я готов! Все одно в таком страхе не жизнь.
– Знаю, князь... Увы мне! Лучше бы никого не казнить и не миловать, а украсить свой трон цветами мира и добродетели. Но... цветок любит солнце, благодетельную небесную влагу, а от стужи и ветров он засыхает. Подумай над этим. Да ответь мне без извития словес: чего же вы добиваетесь? Нет ли у вас какой тайны против меня?
– Не ведаю, государь, что требуешь. Помилосердствуй, не томи! Ни в чем я не виноват перед тобою.
Иван Васильевич поднялся с кресла. Лицо его стало строгим.
– Владимир! Дважды обманываешь ты меня: и как царя и как своего брата. Коли не ведаешь ты, я ведаю, чего вы добиваетесь. Да и то сказать! Плохо ли жилось удельному князю? Ведь он смотрел на свое княжество, словно бы торговый мужик на свою лавку. Прикажет дворецкому либо казначею обобрать своих поселян, и наместники его и волостели тащат ему великую казну. Мало того, они и себя не забывали кормом и постоянно своего прибытка добивались. А ныне все вы должны пещись единственно о пользе царству. Плохо ныне стало. А скажи-ка мне по-братски, без утайки: если бы тогда преставился я и стал бы ты великим князем на Руси, дал бы ты волю княжатам, вернул бы ты им старые порядки? А? Скажи, не лукавь.
– Государь, Иван Васильевич, ты знаешь – я делал бы то, что укажет Боярская дума. В разногласии не может быть крепким царство. Князья – не враги тебе. Клевещут на них тебе твои ласкатели. Не верь своим новым слугам. Ради своей пользы клевещут они.
– Не то говоришь, Владимир! Я не враг Боярской думы. Она и ныне здравствует, и государь одобряет ее приговоры. Иван Васильевич в дружбе с Боярской думой, но в несогласии с изменниками. Пора бы тебе то, князь, знать. А вот сия писулька, переданная одним из людей литовского посольства твоему другу. Кому? Ты должен знать. Знакома тебе?
Царь достал из кармана небольшой клочок бумаги и показал его князю Старицкому.
– Бывало ли это в твоих руках?
Владимир Андреевич неуверенно покачал головой:
– И не слыхивал о ней.
– И не слыхивал? А в ней писано, что-де незачем московскому царю бездельную войну вести. Все одно ему моря николи не видать. А чтоб война скорее кончилась, воеводы отъезжали бы в Литву к королю, не давали бы поблажек своему тирану. Ничего того ты не ведаешь?
– Нет, не ведаю!
– Ну, добро, князь! Будем думать, – ты мне преданный слуга и честный брат, – сказал царь и, достав из стола другой клочок бумаги, спросил: – А это знаешь, чье это писание?
– Не понимаю, что это, – прочитав бумагу, ответил князь.
– Ну, иди с Богом... Буде с меня. Бог спасет. Иди.
После ухода князя Старицкого Иван Васильевич спросил Малюту:
– Где тот немчин?
– Он тут, великий государь...
– Покличь!
Малюта удалился, а через несколько минут вернулся, таща за рукав Генриха Штадена.
– Вот он! А своровал то у хмельного стрелецкого десятника Невклюдова, когда он уснул у него в корчме. А Невклюдов получил ее от князя Владимира Андреевича для передачи князю Василию Темкину. В хмельном виде похвалялся он милостию к себе князя Старицкого, оный Невклюдов.
Генрих Штаден стал на колени:
– Истинно, ваше величество, было так... Клянусь!
Иван Васильевич долго ледяным взглядом рассматривал немца.
– Возьми с него поручную запись в том! – презрительно ткнул он жезлом в сторону продолжавшего стоять на коленях Генриха Штадена. – Собака!
Малюта поторопился поскорее вывести немца из царевой палаты, зная, как царь брезгует иноземными шинкарями. А тут еще и доносчик царю на его же двоюродного брата!
Оставшись один, царь помолился на икону:
– Проясни мой разум, Вседержитель! Не допусти бездельно до греха. Помоги мне побороть крамолу! Слаб аз без твоей, Боже, помощи. Спаси нас!
В той бумаге, что держал в своей руке царь, было писано неизвестно кем: «Курбский готов... Новоград... Псков... Дерзайте!»
Фрау Катерин совсем потеряла голову от подобных морской буре ласк Керстена Роде.
Сегодня у нее прощальное свидание с ним.
Свою дочь Гертруду она пилила с утра. Не так будто бы сварила уху, как любит Керстен Роде. Пришлось варить новую уху. После этого она стала укорять дочь за то, что та переняла у русских боярынь обычай краситься. Это было сочтено каким-то особенным оскорблением для немецкой нации. Да и смотреться в зеркало не следует так часто. А потом... Сколько раз говорено, чтобы не появляться в доме, когда у ее матери в гостях Керстен Роде!
– Ты не только лезешь ему на глаза – вчера ты даже подала ему шляпу. Неудобно молодой медхен так унижаться перед иностранцем. Он же намного старше тебя... Он старик в сравнении с тобой.
Гертруда уже давно потеряла наивность. Ей не надо было намекать на то, что мать ревнует ее к датчанину. И не случайно подала она ему шляпу. В той шляпе лежала ее очередная записочка к Керстену. Он ведь ей тоже очень нравится. И она охотно уступила бы мамаше отвратительного Генриха Штадена, который не дает ей прохода своими ухаживаниями.
Дочери не обидно было терпеливо сносить неустанное ворчание фрау Катерин: «Бог с ней! Датчанин все равно не любит ее, а ходит в дом ради меня».
В этот знаменательный день отъезда Керстена Роде в Нарву влюбленная немка начала суетиться с самого раннего утра. Хотелось доставить своему возлюбленному всевозможные удовольствия. Она сварила любимую им уху из судака, настряпала медовых лепешек, зажарила кур, свинину.
Вина, пива, браги, медов разных наставила в изобилии.
Ведь Керстен был в ее глазах вообще необыкновенным человеком – он все любил, но только чтобы было много. Человек, привыкший к морским просторам, человек, вся жизнь которого прошла в борьбе с небесными стихиями, с грозными силами природы, мог ли довольствоваться малым?.. Наивная Гертруда!
«Бог ей простит! – думала с улыбкой мать, когда ушла из дому ее дочь, „чтобы не мешать“. – Она думает, что ему нужна молодость, грация... Бедная девочка! Глупенькая».
В сумерках пожаловал долгожданный друг.
Облобызались многократно.
Как моряк, приведший благополучно свой корабль в тихую, уютную гавань, осмотрел Керстен празднично убранную комнату немки. Особое внимание уделил он столу с яствами и пышно убранной постели, у изголовья которой сегодня были прикреплены самодельные розовые цветы.
Сначала он подошел и потрогал их, затем улыбнулся, протянул руку к розе, сорвал лепесток, взглянул на фрау Катерин многозначительно. Она покраснела, сделала вид смущенный, укоризненно покачала головой, что вызвало у корсара громоподобный хохот, от которого, казалось, потрясло до основания весь дом.