Бенито Гальдос - Двор Карла IV. Сарагоса
— Кабальеро? О нет. Он мне лучший друг. С тех пор как он отдал под суд и сослал на каторгу гвардейца и крестьянина, которые узнали нас, переодетых, на гулянье в канун праздника Сантьяго, я ему от души признательна. Кабальеро делает только то, что нам угодно; он способен возвести в ранг королевского советника любого тореро, стоит лишь приказать. Образцовый подданный, долг свой исполняет беспрекословно. И как печется о благе государства! Если бы все министры были такими!
— Он может на свой страх и риск дать митру дяде Грегорильи?
— Нет, нет, Мануэль возражает самым решительным образом. Но я придумала средство заставить его уступить. Знаешь какое? Секретный договор с Францией, который через несколько дней будет подписан в Фонтенбло. По этому договору Мануэль получит корону Алгарвеса; но мы еще не решили, согласимся ли на раздел Португалии, и я Мануэлю сказала: «Не сделаешь епископом дядю Грегорильи, мы не утвердим договор и не бывать тебе князем Алгарвеса». Он только смеется в ответ, а все же… Стоит мне захотеть, и я настою на своем, вот увидишь.
— Тем более что такие назначения укрепляют нашу партию. Но он-то хотя бы знает, что партия принца становится все сильнее?
— Ах, Мануэль очень огорчен, — грустным тоном ответила дама, — и, что еще хуже, испуган. Уверяет, что добром это не кончится, предчувствия у него самые мрачные. От последних событий он совсем приуныл, говорит мне; «Я совершил много грехов, близится день искуплений». А как он добр! Поверишь ли, он оправдывает моего сына, уверяет, что принца обманули и совратили все эти честолюбцы, что увиваются вокруг него. Ах, мое сердце разрывается на части, ведь я — мать. Но я не могу простить принца. Мой сын — подлец.
— И что ж, Мануэль надеется предотвратить грозящие нам беды? — спросила моя госпожа.
— Не знаю, — уныло отозвалась гостья. — Я тебе уже сказала, Мануэль очень удручен. Он, правда, надеется, что вскоре сумеет сурово покарать заговорщиков, но есть кое-что важнее всего этого…
— Бонапарт?
— Нет, не то. Бонапарт, вероятно, поддержит нас, хотя принц изображает его своим другом. На этот счет Мануэль меня успокоил. Если Бонапарт на нас рассердится, мы дадим ему двадцать — тридцать тысяч солдат — пусть возьмет в свое войско испанцев, как взял итальянцев. Это очень просто и никому не повредит. Удручает нас другое: то, что происходит в самой Испании. По словам Мануэля, все любят принца, считают его образцом добродетели, а нас, бедного Карла и меня, ненавидят. Прямо не верится. Что мы сделали, чтобы нас так ненавидеть? Клянусь честью, мне очень обидно, я даже решила как можно дольше не возвращаться в Мадрид. Этот город мне опротивел.
— Я ваши страхи не разделяю, — сказала Амаранта. — Я надеюсь, что, когда накажут заговорщиков, ядовитая трава не даст новых побегов.
— Мануэль приложит все усилия, так он мне сказал. Но необходимо избежать скандала, уберечь нашу репутацию. И сегодня вечером, когда Мануэль был у меня, он умолял, чтобы я с твоей помощью устранила из дела все связанное с Лесбией — ведь она хранит у себя компрометирующие документы и своими разоблачениями может жестоко нам отомстить. Ты знаешь, какая она клеветница и интриганка. После разговора с Мануэлем я места себе не находила, пока не повидалась с тобой. Но ни ему, ни мне нельзя говорить с Кабальеро; пожалуйста, сделай это ты и уладь все, как ты умеешь. Ах, чуть не забыла! Кабальеро хочет орден Золотого Руна, можешь смело ему обещать. Он, правда, не из тех, кому следовало бы носить такой высокий орден, но это неважно — думаю, он сумеет оправдать награду своей преданностью. Исполнишь мою просьбу?
— Конечно, сударыня, не тревожьтесь.
— Тогда я могу уйти спокойно. Надеюсь на тебя, как всегда, — сказала гостья, поднимаясь.
— Лесбию на допрос не вызовут, но у нас еще будет возможность расправиться с ней по заслугам.
— Что ж, прощай, милая Амаранта, — сказала дама, целуя мою госпожу. — Благодаря тебе я эту ночь буду спать спокойно. Немалое утешение в такие тяжкие времена иметь верную подругу, готовую на все, чтобы помочь тебе.
— Прощайте!
— Уже поздно. Боже, как поздно!
Обе пошли к двери, а там, за дверью, поджидали другие две дамы, в сопровождении которых гостья, еще раз поцеловав мою хозяйку, удалилась. Оставшись одна, Амаранта направилась в ту комнату, где был я. Первой моей мыслью было убежать, но я тут же раздумал. Войдя и увидев меня, Амаранта была до крайности изумлена.
— Ты здесь, Габриэль? — воскликнула она.
— Да, я здесь, сударыня, — спокойно ответил я. — Я приступил к исполнению своих обязанностей, как вы велели.
— Как? — возмутилась она. — Ты посмел? Ты подслушал?
— Сударыня, вы были правы, у меня отличный слух. Ведь вы сами приказали мне наблюдать и слушать…
— Но я имела и виду другое… Понятно тебе? Да ты, я вижу, чересчур проворен, избыток усердия может тебе дорого обойтись.
— Сударыня, — с невинным видом сказал я, — мне хотелось поскорее усвоить эту науку.
— Хорошо, ступай. Но помни: кто мне верно служит, тех я щедро награждаю, а обманщиков и предателей наказываю беспощадно. Я все сказала. Проболтаешься — будешь меня помнить до конца дней. Иди.
XIX
На следующее утро ваш покорный слуга встал в отвратительном настроении — мне хотелось как можно быстрее убраться из Эскориала. Чтобы обдумать на свободе план действий, я отправился в монастырский сад; размышляя там о своем положении. Я чувствовал, что голова моя горит, меня осаждал рой мыслей, о которых я могу поведать благосклонному читателю.
Кто в первой книге о моей жизни читал главу, описывающую мое праздное присутствие при Трафальгарском сражении, те помнят, что в этот знаменательный час, когда все мои чувства были как бы обострены величием и значительностью происходящего, я очень отчетливо представил себе, что такое «родина». И вот теперь, при других обстоятельствах, когда крах моих нелепых надежд перевернул все мое существо, сознание бедняги Габриэля обогатилось новым приобретением огромной ценности: понятием «честь».
Какое открытие! Я вспоминал, что говорила мне Амаранта, и, сравнивая ее взгляды и убеждения со своими мыслями, смесью наивного тщеславия и юношеского честолюбия, невольно проникался гордостью за самого себя. И я говорил себе: «Я человек честный, я испытываю неодолимое отвращение ко всему подлому, гнусному, что может унизить меня в моих глазах; кроме того, едва я подумаю, что мог бы навлечь на себя презрение людей, вся кровь во мне вскипает, я прихожу в ярость. Да, я хочу стать выдающимся человеком, но так, чтобы мои поступки возвысили меня в глазах людских и моих собственных, — на что хвала толпы глупцов тому, кто себя презирает? И если мне суждено долго жить, каким великим утешением будет сознание, что я доволен своими поступками и, ложась вечером в постель, хорошенько укутавшись в одеяло, говорить себе: «Нынче ты не сделал ничего против бога и людей. Я доволен тобой, Габриэль».
Читатели, наверно, уже заметили, что в своих монологах я обычно беседовал сам с собой, как с другим человеком.
И, странное дело, пока я размышлял обо всем этом, образ Инес неотступно витал передо мной и мысль о ней порхала в мозгу, словно те мотыльки или птички, которые, по народному поверью, появляясь в дни печали, сулят добрые вести.
Таково было мое душевное состояние, когда я увидел невдалеке дона Хуана де Маньяра, в военной форме. Он тоже меня заметил, остановился и окликнул меня с таким радостным видом, точно эта встреча была для него приятнейшей неожиданностью. Видимо, он, как уже было не раз, хотел меня о чем-то попросить.
— Габриэль, — сказал он доверительным тоном, вынимая из кармана золотой, — это будет твое, если окажешь мне одну услугу.
— С удовольствием, сударь, — отвечал я, — только не в ущерб моей чести.
— Вот как! Да откуда у тебя, бездельника, честь?
— Она у меня есть, господин офицер, — сердито ответил я, — и я желал бы иметь возможность доказать вам это на деле.
— Вот я и предоставляю тебе такую возможность. Служить дворянину и знатной даме — разве не честь для тебя?
— Скажите, что я должен сделать, — заявил я, страстно желая, чтобы блестевший предо мной дублон перешел в мое владение и чтобы при этом не пострадало мое достоинство.
— Да сущий пустяк, — усмехнулся щеголь, вытаскивая из кармана письмо. — Снеси это письмецо сеньоре Лесбии.
— Что ж, не возражаю, — сказал я, решив, что для меня, слуги, в передаче посланий нет ничего зазорного. — Давайте нашу записку.
— Но знай, — сказал он, подавая ее мне, — выполнишь поручение плохо или бумажка эта попадет в чужие руки — ты будешь всю жизнь меня помнить, если только останешься жив после того, как моя трость пересчитает твои ребра.
С этими словами гвардеец пребольно сжал мне руку, показывая готовность исполнить угрозу. Я обещал сделать все, как велено; так беседуя, мы пришли на главный двор, там, к моему удивлению, оказалось много народу, среди которого, подобно зловещим воронам, кружили судейские чиновники и писцы. При виде их спутник мой вздрогнул, побледнел и, кажется, даже послал сквозь зубы проклятье этим черным хищникам, всегда являющимся не вовремя. Я сразу смекнул, что ко мне это мрачное сборище не имеет ровно никакого отношения; расставшись с офицером у входа в гвардейскую казарму, я спрятал получше письмо и монету и бегом поднялся по небольшой лестнице прямехонько в покои сеньоры Лесбии.