Сергей Кравченко - Яйцо птицы Сирин
Вошел Федор Смирной. Доложил о текущих делах. Тоже они были кислые. Перемирие с Польшей длилось исправно, захваченные Баторием земли не партизанили, не взывали к Москве. Готовились к весеннему севу. Спор с соседями о главном имении Ивана — царском титуле, вертелся бесконечно то вокруг неприятия слова «царь», то вокруг перечня «вотчинных» городов и земель. Одни не хотели называть Ивана Смоленским, другие, наоборот, — Астраханским. Третьи опасались расширения «и иных», все им мерещилось собственное попадание в эти безъязыкие и безносые «иные».
Пока никто из титульных знатоков-международников не возражал против «всея Сибирския земли», но это они еще о малахите, песцах, золоте не знают.
Наконец, в докладе Смирного блеснул возбуждающий лучик. Из дворцового приказа униженно осведомлялись, повелит ли государь к празднику Светлого Воскресения очистить пристенные лабазы от битых бочек, многолетней рабочей рухляди, дырявых лодок, сгнивших деревянных лопат, ломаных телег. И куда соизволит живность перевесть?
— Какую живность? Опять свиней развели!
— Не гневись, государь, нету свиней, — на Масленицу доели. Изо всей живности один двуногий скот имеется. В блинную начинку не сгодился, так может, козлом отпущения поскачет?
— А! — догадался Иван, — Курлята! Жив еще!
Грозный воспрял. Раньше его так заводило предчувствие гражданской войны, публичного истязания, казни. Теперь и кровь не волновала царя. Ни своя, ни чужая. Тут было что-то другое.
«Вот ведь, человек! — думал Иван, — сколь мудрено устроен, как живуч, что может претерпеть. Ничто ему не смертельно: ни раны, ни гибель близких, ни многолетняя мука!». Постепенно, рассуждая о Курляте, Иван потерял грань между калекой-колодником и самим собой. А ведь и правда, где была эта призрачная грань, чем отличался бывший князь от него, великого государя? Несчастным детством? Смертью семьи? Телесным увечьем? Надеждой на будущее? Нет. Все это было одинаковым у великого царя и ничтожного раба.
Получалось, что по жизненной ценности, по количеству боли на фунт живого веса, по недостатку любви окружающих эти два человека были одно и то же!
— Скажи ослабить, — пробормотал Иван, и Федя сначала потоптался недоуменно, потом выскочил в сени и заорал грозным голосом на стрелецкий караул, чтоб князя Ларион Митрича Курлятьева немедля извлекли из «ямы», поселили в дворцовый низ с кормлением, омовением, одеянием и лекарством.
У Грозного редкостно просветлело на душе, он вышел вслед за Федором и, улыбаясь, прибавил, чтоб кормежку Курляте давали нескоромную, в церковь водили «за караулом», да и тут присматривали «недремотно».
И что значит добрый почин! Стоило Ивану выйти на любимое свое Красное крыльцо, как тут же к подножию лестницы подскочил верховой чернец из Троицы, стек с коня на колени, и подал весть от игумена о «сибирском поезде». Монах не зря торопился, потому что и сам поезд въехал через Покровские ворота незамедлительно. Человечек воеводы Болховского выглядел не вполне живым, отмороженное в санных просторах лицо отливало могильной синевой, седая шерсть на голове спуталась с волчьим мехом шубы, глаза белели по-рыбьи и оттаяли лишь при виде царя. «Живой усопший, — мощи тленные», — подумал Иван...
Вечером Малая дума разбирала сибирские гостинцы. Монахиня Марфа тоже была здесь. Она вполне вжилась в иноческое обличье, и теперь чувствовала себя неловко с непокрытой головой и голой шеей. Но так уж вышло, что при входе кто-то дернул ее за ворот, сорвал платок и шепнул, всовывая в ладонь деревянный поклонный крест: «Спрячь подальше, дева, эту гадость!». Теперь Марья, ошеломленная «девой», смотрела на плоскость стола, на руки царя Ивана, на деревянную, меднокованую шкатулку.
В палате стояла гробовая, звенящая тишина. Иван осторожно приоткрыл крышку, поворошил внутри шкатулки артритным пальцем и отдернул руку.
— Кутийка порожня! — пискнул из ларца цыплячий голос.
— Вот же черт! — удивленно заметил кто-то невидимый с московским, знакомым выговором.
Царь отпрянул от стола, уронил крышку шкатулки, и Марфа-Мария перекрестилась чистосердечно. Сбоку зашипело, заплевалось, и «москвич» проворчал:
— Все! Сидеть смирно! Сам достану.
Крышка поднялась снова и откинулась сама собой. Из глубины коробочки выплеснулись уголки красного сафьяна или бархата, повисли наружу. И тут же прикопченый потолок над столом вспыхнул световым пятном, и из шкатулки поднялся на воздух желтоватый шарик.
— Пожалуйте бриться! — тявкнул Мелкий с нарочитым московским акцентом. Даже тут он не удержался, испортил мистическое благоговение. Шарик шлепнулся обратно.
— Что это? — страшно промычал Иван. Зубы его стучали.
— Как это «что»?! Заказывал яичницу? Изволь! Кушать подано.
Царь по-прежнему не понимал происходящего, безумные глаза его блуждали, теряли оптическую ось; один глаз пялился на голую шею ведьмы, другой нашаривал, но никак не мог ухватить Мелкого.
— Э-то, Ва-ня, — начал по слогам диктовать МБ, — я-ич-ко Пти-цы Си-рин!
Тут Бес перешел на подьяческую скороговорку и затараторил:
— Это-яйцо-птицы-сирин-ты-за-ним-посылал. Вот, изволь видеть, оно самое. Маня, подтверди.
Ведьма смиренно кивнула головой. Яйцо поднялось снова, на этот раз вместе с подстилкой. Пролетело ковром-самолетиком с пол-аршина и приземлилось на свободном пространстве стола.
Оно не было золотым в нашем понимании. Его пестроватая, грязноватая поверхность казалась просто желтой. Но свет вокруг расточался самый натуральный — не отраженный, не печной и не свечной.
— Ну, и что с ним делать? — робко спросил Иван детским голосом. Он выглядел ребенком, которому подарили желанную заводную игрушку, а он не знает, куда ей ключик вставлять.
Это было так забавно, что даже Марья улыбнулась, а МБ гвардейски заржал:
— Хоть жарь, хоть в нафте вари! Только не чеши!
Спросили вина. «Ренского» не оказалось, принесли Астраханское. Пока выпивали, наступила полночь, ударило малое било на митрополичьем подворье. Стали допрашивать Марью. На этот раз — без грубостей и шалостей. Собственно, слушал только МБ, он задавал уточняющие вопросы, поднимал яйцо к свече — пытался рассмотреть начинку на просвет. А Иван оцепенело сидел в кресле у кровати, грел закоченевшие кисти рук под мышками, дрожал коленями. Вскоре он стал зевать, впал в обморочную дрему и перестал понимать беседу двух остальных членов Малой думы.
— Ну, где же, Маша, тут игла? На свет не видно.
— Какой тебе свет, — Марья больше не удивлялась голосу Мелкого, — оно само свет пускает, как раз от иглы.
— Так давай его кокнем!
— Успеешь кокнуть, ты думай, что дальше делать. Царь у нас не шибко здоровый, куда ему еще иголку?
— Как раз пора кольнуть для оживления. Ты сама его молодостью смущала, вот и протокольчик имеется. — Мелкий увлекся чтением «пытошного листа» трехлетней давности и забыл соблюдать невидимость. Марья смотрела на Беса без страха, скорее с сочувствием, с материнской симпатией — такой он был маленький, годика на четыре — лет на шесть. Мелкий щурился на кирилло-мефодиевские каракули, забавно сопел пятачком, почесывался, как шимпанзе.
«И это — черт? Враг рода человеческого? Козленок неумытый! Ему бы колокольчик, чтоб в Москве не потерялся, чтоб не заели наши серые волки».
Марья протянула руку и погладила Мелкого по шерстяному затылку и между рогами.
«Куда ты попал, поросенок? Чего ты ищешь здесь? Тут и не таких ломали. Скакать бы тебе отсюда, куда глаза глядят...».
— Скоро поскачем, Маша. — Мелкий поднял на ведьму черные, серьезные, глубокие глаза, — давай только нашего Ванечку уложим на бочок.
Ивана раздели, завалили в постель, и Мелкий стянул с него сапоги. Испачкал белоснежную простыню.
— Вот и смотри, кто из нас свинья, — ворчал МБ, — при красных сапогах и такую державу развалить!
Прошло еще не известно, сколько бессмысленного времени, и золотое яйцо было разбито. По столу рассыпался мелкий песок, никакого гоголь-моголя не обнаружилось. Не было и иглы. Марья застыла грустно, но Мелкий ковырнул песок когтем и подцепил сантиметровый штырек, похожий на рыбью кость с булавочной головкой.
— Это? — МБ подозрительно скосился на ведьму.
— Это, — не очень уверенно ответила Марья.
— Ну, давай по протоколу. Вали его, коли, люби. Или люби, потом коли.
— А как без Птицы быть? Мне калики перехожие сказывали, что нужно под пенье Сирин вкалывать...
— Пенье я тебе и сам изображу, хоть на три голоса, ты только оживи его чуть-чуть, разогрей для начала, а то некрофилия получится, — смертный грех по-вашему!
От скорлупы уже не шло света, а тут с началом прикроватной возни и свечи погасли. В темноте, при незначительной лунной подсветке, Марьин грех и чертова работа производили нечаянный шум. Осовевшая охрана в преддверии царской спальни вздрагивала от скрипучих выкриков, падения тяжких предметов, неожиданных соловьиных трелей, каверзного козлиного голоса, как бы рассказывающего анекдоты, и сдавленного женского смеха. Потом все стихло на минуту, и вдруг страшный крик пронзил дворцовую тишину. Крик был резким, но не протяжным и захлебнулся на высокой ноте.