Борис Савинков - То, чего не было (с приложениями)
За два дня до второго апреля он назначил у Ольги свидание Эпштейну и своему товарищу и помощнику, как он шутя говорил, «начальнику штаба» – студенту-путейцу Герману Фрезе. Фрезе, сын остзейских помещиков, уже кончал институт, когда внезапно, к испугу родителей, скрылся из Петербурга. Он явился к Володе и попросил принять его в боевую дружину. Он явился не в комитет, не к Болотову и не к Арсению Ивановичу, а именно к Владимиру Глебову, ибо холодно, как казалось ему, рассудил, что рисковать своей жизнью стоит только за что-либо крупное, поистине полезное революции. Он, как Эпштейн, слепо верил в террор и думал, что бомбой можно запугать «буржуа». Он знал Бакунина наизусть, но не любил высказывать своих мнений. Он и сам не мог бы сказать, какой непроезжей дорогой он пришел к непримиримому анархизму, почему он, независимый и обеспеченный человек, возненавидел «буржуазию». Но он действительно ненавидел ее и действительно был готов умереть за свой неписаный символ веры. Это был молчаливый, одетый с иголочки немец, с длинным и узким бледным лицом и резко очерченным, точно срезанным подбородком. Судя по путейской тужурке, по золотым перстням на руках и по расчесанному пробору на голове, никто бы не посмел заподозрить, что он убежденный экспроприатор и террорист.
Фрезе, всегда аккуратный, пришел с Эпштейном, когда Володи еще не было дома. Сняв пальто и перчатки и как будто не обращая внимания на Ольгу, он развернул подробный план Петербурга. Ольга, подперев кулаками щеки и опираясь грудью о стол, несколько минут молча смотрела на Фрезе. Уже давно, с первых дней, у нее со всеми дружинниками установились особые, полудружеские, полулюбовные, сложные и нежные отношения. И Эпштейну, и Мите, и Константину, и Прохору, и Елизару, и даже Мухе было приятно, что среди них, в «железной» дружине, есть молодая с крепким телом и бабьим лицом женщина и что женщина эта им товарищ и друг. При ней, в ее даже безмолвном присутствии, становилось веселее и легче, и не верилось, что могут повесить. И теперь Фрезе, чувствуя ее лукавый пристальный, как он думал, значительный взгляд, испытывал эту волнующую и бодрую радость.
– Фрезушка, вам не страшно? – улыбаясь и не переставая разглядывать его худое лицо, спросила Ольга.
Фрезе поднял глаза и наморщил белый, начинающий лысеть лоб. Он хотел ответить правдиво и точно, как правдиво и точно отвечал не только Ольге, но и всем, о чем бы ни спрашивали его.
– Что страшного, Ольга Васильевна? – очень правильно, с едва заметным акцентом, помолчав, сказал он и не спеша налил себе чаю. – Ежели вы спрашиваете о том, страшно ли мне за мою жизнь, я вам скажу: нет, вовсе не страшно. А ежели вы спрашиваете о том, боюсь ли я за успех нашего дела, то я вынужден ответить вам: да, я боюсь.
Ольга вздохнула:
– Ах вы, Фрезушка, Фрезушка… Все «ежели», да «о том»… Все обдуманно и благоразумно, все по-немецки… А я вот русская, я ничего не боюсь… – засмеялась она глазами. – Вы знаете, – она понизила голос, – я ведь сегодня гадала. Загадала на картах и вышло: все будет чудесно… Вы верите? Нет?
– Я в гаданье не верю, – без улыбки, серьезно ответил Фрезе. И хотя то, что сказала Ольга, было лишено всякого смысла, и хотя Фрезе, и Эпштейн, и сама Ольга в этом не сомневались, всем троим были приятны ветреные слова. Так хотелось им верить в удачу.
– Не верите, а я верю… – нараспев протянула Ольга. – Вот что, Фрезушка, что я хотела у вас спросить, – ее лицо стало холодным и некрасивым, как тогда, когда она говорила с Володей, – можно, по-вашему, поступить в охранное или нет?
Фрезе снова нахмурил лоб и изумленно, близорукими, выпуклыми глазами взглянул на нее. Убедившись, что это не шутка, он медленно, точно проверяя себя, спросил:
– Поступить в охранное отделение?
– Ну, да. Чего же вы испугались?
– Я не совсем понимаю… То есть как в охранное отделение?
– Ах, Боже мой, да так… Очень просто… Вот Эпштейн говорит, что для пользы террора можно.
Эпштейн, хмурый, сердитый на Ольгу за то, что она разговаривает не с ним, начал громко и раздраженно:
– Одного еврея спросили: «Что ты делаешь с деньгами?» Так он ответил: «На три части делю: треть в землю зарываю, треть в сундук запираю, треть в оборот пускаю». Ну а мы только треть в оборот пускаем. Почему нас могут обманывать, а мы нет? Почему мы, бараньи головы, должны давать себя стричь? Я вас спрашиваю. Во имя террора позволено все? Так? Вы с этим согласны? Вы, может быть, согласны и с тем, что все, что полезно для революции, то хорошо, а все, что ей вредно, дурно? Или, может быть, нет?… Вот я и говорю: вопрос только в том, есть польза от этого или нет? Есть польза, если вы зароете деньги в землю? Ну, а разве это вопрос? Разве не ясно, что если бы я, например, или вы служили в охранке, мы бы знали все, что там делается?… Ну, а тогда… Ясно? Что? – закончил он таким тоном, точно перед ним был тупой и нелюбознательный ученик, которому нужно повторять простейшие вещи.
Фрезе, длинный, строгий, в путейской тужурке, сидел прямо, не шевелясь, и с недоумением, не веря ушам, посматривал то на Эпштейна, то на Ольгу. Круглое лицо Ольги было спокойно. Она задумчиво улыбалась.
– Во имя революции?… – наконец опомнился Фрезе.
– Странное дело… Во имя революции?… А то во имя чего? – загорячился Эпштейн. – Нужно делать террор или нет? Глупые люди говорят: того нельзя, этого нельзя, это нехорошо, это дурно, это безнравственно… Что значит? Бабские россказни! Я – свободный человек, авторитетов не признаю, и я повторяю: почему мы, бараны, должны давать себя стричь?
– Я никогда не думал об этом… – нерешительно, растягивая слова, сказал Фрезе. – Но мне кажется, что вы не правы… Ведь ежели поступить в охранное отделение…
– Опять «ежели», – перебила шутливо Ольга. – А по-моему, можно… Только не всякому… Нет, не всякому… Вам вот нельзя… А есть такие, которым можно… – лукаво посмеиваясь и избегая глаз Фрезе, договорила она.
– Что можно?
На пороге стоял Володя, громадный, черный, в шубе и смазных сапогах. Фрезе облегченно вздохнул, точно Володя спасал его от опасности.
– Я говорю, – смутился Эпштейн, – что для пользы террора можно поступить в охранное отделение…
Володя сдвинул угрюмо брови.
– Чего?
– Я говорю, как Клеточников…
– Ну, замолол… Чепуха!.. – с сердцем махнул рукою Володя и, повернувшись к Фрезе, спросил:
– Видели Елизара?
– Видел.
– А бомбы?
– Бомбы готовы.
– А маузеры?
– Маузеры у всех.
Володя кивнул головой. Он теперь был уверен в победе. Откуда родилась эта радостная уверенность, он не мог бы сказать, но в последние многотревожные дни выросло счастливое чувство, что не может быть поражения. Никогда еще, ни на баррикадах в Москве, ни ранее, во время работы, ни потом, когда он рассорился с комитетом, он не ощущал столько сил. Точно напряглись все мускулы огромного тела и стали тверже, круглее и гибче. Он знал, что все осталось как было, что те же Константин, Муха, Митя, Прохор, Эпштейн выйдут завтра с оружием в руках, что так же трудно, почти невозможно унести деньги на улицах Петербурга, что так же легко погубить дружину и самому погибнуть без пользы. Но, зная это, он не испытывал страха. Он с благодарностью улыбнулся Фрезе. «Все предвидел, все проверил, ничего не забыл… Золото, а не парень», – подумал он. Фрезе склонился коротко остриженной головой над планом и опять, как будто не замечая Ольги, делал циркулем неторопливые вычисления:
– Ширина Большой Подьяческой сорок шагов, ширина Измайловского – девяносто. Кратчайшее расстояние от Крюкова канала до Подьяческой – по Садовой. Значит, Прохор с пролеткой должен стоять на Садовой, Елизар на Никольской… Вы слушаете меня, Владимир Иванович?… Первый метальщик, Константин, встретит карету за Екатерингофским проспектом, второй метальщик, Митя, в десяти шагах от него. Не так ли, Владимир Иванович?
Все внимательно слушали. Стало так мирно, так тихо, так привычно стучали стенные часы, так уверенно, точно о малом, житейском говорил Фрезе, что ни по спокойной широкой спине Володи, ни по темным очкам Эпштейна, ни по бабьему лицу Ольги, ни по блеску быстрого циркуля нельзя было подумать, что и Володя, и Фрезе, и Эпштейн, и Ольга завтра убьют и что все они, быть может, погибнут. Но никто из них не думал о смерти. Им казалось, что все решено, все расценено, все позволено и что вопрос единственно в том, кто останется победителем. И во имя желанной победы каждый из них, не колеблясь, был готов отдать свою жизнь.
VII
Второго апреля Володя в седьмом часу вышел на улицу: в семь часов Прохор должен был ожидать его на Фонтанке. Вставало раннее утро. Жалобно гудел на Неве пароход, звонили первые конки, тротуары были пустынны, и магазины закрыты. Володя шел по нарядному, еще безлюдному, Невскому, и ему казалось, что покушения не будет. Казалось, что денег не повезут, что Константин пропустит карету, что не взорвется Митина бомба и что тщательно обдуманный план – мальчишеская затея. Это жуткое, незнакомое ранее чувство было так сильно, так не верилось, что именно сегодня, именно здесь произойдет то торжественно-страшное, чего он дерзко желал, – что он шел медленно, почти лениво, точно вышел на утреннюю прогулку. Он дошел до Фонтанки и не заметил, как повернул к реке. По зеркальному блеску воды он понял, что день солнечный, прозрачно-весенний. Стало жарко. Он расстегнул тяжелую шубу и равнодушно, все так же лениво, стал искать глазами пролетку. Когда он наконец увидел ее, он долго не мог поверить, что вот этот толстый, туго стянутый лихач тот самый Прохор, которого он знал по Уралу и вывез с собой в Петербург. «Зачем он здесь?… Ведь все равно ничего не будет», – суеверно подумал он. Прохор, в синем халате, стоял спиною к нему и метелкой смахивал с фартука пыль. Его чистопородный, серый в яблоках жеребец слегка похрапывал носом и боязливо поводил настороженными ушами. Володя знал эту лошадь. Вместе с Прохором он выбрал ее на Конной: только на призовом рысаке была надежда увезти деньги.