Лайош Мештерхази - В нескольких шагах граница...
Было, как видно, около полуночи, когда старуха проснулась от ружейного выстрела. Проснулась-то она от выстрела, но показалось ей, будто в полусне она ужо раньше слышала шаги по прибрежным камням. Старуха в испуге вскочила, прислушалась. Потом снова заснула. Здесь, на границе, не раз гремели выстрелы…
Утром сосед-рыбак привел барку. Он ночью тоже был на реке и заметил, что по воде тихо плывет пустая лодка. Что-то случилось. На борту лодки алело кровавое пятно шириною с ладонь.
Немного позже пришел старший сержант. Он уже знал о происшествии и сообщил подробности: старик ночью подплыл слишком близко к середине реки, пересек демаркационную линию, его пристрелили с той стороны. Да, конечно, с той! Сержант принес протокол, чтобы старуха его подписала.
В немом безмолвии мы выслушали трагическую историю. Быть может, старик действительно переплыл границу, чтобы «сделать пробу»… Нет, не думаю. У меня сразу мелькнула мысль: его убил жандарм. Старик много знал о его грязных делишках с контрабандистами. Тот и убрал рыбака с дороги. Чем рисковал жандарм? Ничем. Полусумасшедший бедный старик, религиозный маньяк – кому до него дело?
А сморщенная, одетая в траур старушка будет оплакивать его до самой смерти.
Но потом мы подумали о другом: что теперь будет с нами! Ружейная пуля может настичь и нас.
– Я грести не умею, – сказала старуха, – дороги не знаю. Я поплыла бы с вами ради бедного моего покойника, – да боюсь – вдруг доведу до беды.
Мы решили переждать. Укроемся в погребе до вечера. «А потом что-нибудь да придумаем», – сказали мы старушке, чтоб ее утешить, однако самих нас это не очень-то утешило.
Но что мы могли придумать?…
Глава двенадцатая
В яме. «Брат, карточка!» Капуварская битва
Брата Белы и дядю Йожи, как мы узнали впоследствии, не поймали. Оба хорошо знали местность. Старик, свернув влево от шоссе, сделал вид, будто бежит во весь дух, и так внезапно бросился в канаву, что в темноте преследователи проскочили мимо. Брата Белы уже в лесу зацепила пуля – оцарапала ногу. Он перевязал рану носовым платком и утром пришел домой, как будто с поезда. Он даже не прихрамывал, так незначительно было ранение. Его вызвали, допросили и день продержали в полиции; он никогда не писал нам об этом, но его наверняка били. Они лгали ему, что мы пойманы, и будто бы даже привезены сюда, в Татабанью, но он упорно стоял на своем: ничего, мол, не слышал, был у свояченицы в Дьёре. Он говорил, что в Татабанье у нас, наверное, много других знакомых. Зачем нам было приходить именно к нему – так легче всего навести на след… Его свояченица, работавшая на дьёрской кондитерской фабрике, была опытной пролетаркой и, когда в пятницу к ней пришел сыщик и спросил: «Приезжал ли к вам свояк?», она без колебаний отрубила: да. По тому, что писали газеты о событиях в Пече и Татабанье, она поняла, что в этом деле Йожефу К. нужно алиби…
При более основательном разбирательстве, конечно, быстро бы выяснились противоречия в показаниях, но ведь расследование велось не о Йожефе К., искали нас, и наши враги знали, что каждая минута промедления означает для нас новые сотни метров.
Жена Йожефа К. поступила весьма разумно, когда на вопросы о муже ответила: он ушел в Дьёр. Однако всякая ложь содержит и долю правды, и это знают все сыщики. Сказав «Дьёр», женщина все-таки «пустила блоху» в ухо Тамаша Покола и компании, и это небольшое упущение навлекло на нас новую беду.
Дьёр? Вполне вероятно, что они действительно там, быть может, они туда убежали… Преследователи полагали: раз брат Белы ездил в Дьёр, значит, и нас переправили туда. Инспектор вызвал по телефону министерство внутренних дел и снова предупредил о том, что необходимо усилить охрану южной дунайской границы – по всем признакам, мы собираемся переправляться именно там. Вот почему надзор за берегом стал еще строже, чем в предыдущие дни. По шоссе рыскали моторизованные патрули, сновали конные жандармы. Караван Покола тоже проделал путь дважды от Эстергома до Дьё-ра и обратно.
Старший тюремный надзиратель Пентек был убежден, что ночью сражался с нами. Пока Покол и компания искали нас у Дуная, он с собаками-ищейками набрел на след крови в лесу. Собаки тянули сыщиков к городу, однако след потеряли. Тогда было выдвинуто предположение, что во время ночной схватки одного из нас ранили; мы вынуждены были возвратиться в Татабанью и теперь скрываемся где-нибудь в городе. Началась облава, которая продолжалась сутки.
А мы меж тем целый день просидели на корточках в погребе рыбачьей хаты в Шюттё; тетушка Нергеш принесла нам туда обед и ужин. В этот день жандармы ее не трогали. Их удерживала, как видно, нечистая совесть…
Мы с Белой ломали голову, как быть теперь, куда двинуться дальше. В Татабанью, совершенно очевидно, мы возвратиться не можем. Это значило бы идти навстречу верной гибели. Не можем здесь поблизости обратиться ни к рыбаку, ни к лодочнику, ибо кто знает, не заодно ли они с жандармами.
И тогда впервые у меня мелькнула мысль: а что, если пойти в Дьёр? Я снова и снова возвращался к этой идее.
Тем временем мы обсуждали и такой абсурдный план: попросить у старухи лодку и переплыть реку самим. Рискуем попасть под пулю? Что ж, мы рисковали и большим. Мы отдались бы на волю течения и лишь правили бы к той стороне. Не причаливая, оставили бы лодку близ берега и поплыли: когда плывешь, шума меньше, чем от гребли… Мы обсуждали этот план, а в мыслях я снова и снова возвращался к Дьёру.
Дьёр! Это замечательно, вот куда надо идти…
Из души моей еще не исчезло то хорошее чувство, которое возникло в Татабанье от близости товарищей, от их дружеского участия.
Во время войны я года два пробыл на дьёрском оружейном заводе, на принудительной военной работе. Там бок о бок трудились венгры, немцы, австрийцы, чехи, моравы, словаки, хорваты – все нации монархии, не понимавшие языка друг друга. И все до одного неорганизованные. В течение двух недель мы создали там профсоюз.
В январе 1918 года забастовали все металлисты. Да, стачка 1918 года была могучим выступлением! Работа остановилась по всей стране; у нас, в Дьёре, забастовка длилась на два дня дольше, чем где-либо.
Наше предприятие было военным, мы подчинялись военной дисциплине. Заводом руководил австрийский полковник. Против профсоюза в то время бороться было уже трудновато, и начальство вынуждено было считаться с тем, что я главный доверенный.
В первый день стачки полковник вызвал меня к себе.
– Сейчас же принимайтесь за работу, до этого мы переговоров вести не будем! Лишь при условии полного подчинения речь сможет пойти о том, чтобы выслушать ваши претензии.
– Ничего не могу поделать, господин полковник, – ответил я. – Сколько бы я ни приказывал цеховым доверенным, рабочие не станут к станкам, пока не удовлетворят их требования.
Дело в том, что у нас на заводе была тогда нечеловечески тяжелая жизнь. По продовольственным карточкам почти ничего не выдавали, мы получали один черный хлеб, да и то никудышный; цены повысились в пять, в десять раз, а зарплата осталась прежней. Даже одинокий человек не мог прожить на эту зарплату, а что говорить о тех, у кого была семья!.. Мы голодали.
Но голодали не только мы, штатские, – голодали солдаты. В Дьёре для поддержания порядка стоял боснийский полк. Солдаты были оборванны, бледны, невеселы. По понедельникам, когда мы получали свой недельный паек, они ждали нас в воротах завода. «Брат, карточку!» – кричали они. Иначе говоря, выпрашивали один-два талона, чтобы увеличить свой скудный рацион… Нам было жаль их – вид солдат красноречиво говорил о том, что им приходится туго. И те из нас, у кого дома не было слишком много голодных ртов, то один, то другой охотно давали талоны. Как счастливы бывали тогда солдаты, как благодарили нас!..
Вся страна переживала трудное положение…
Люди, измученные бесцельной, бессмысленной войной, требовали мира, им надоели пустые обещания, они добивались прав – улучшения своей жизни, всеобщего тайного избирательного права, свободы организаций, законодательного регулирования рабочего времени, установления нормированного рабочего дня. И мира! Вот какие требования выдвигала стачка 1918 года.
Я знал, что полковник будет мне угрожать, знал, что он может арестовать меня, поэтому заранее условился с цеховыми доверенными.
«Может быть, меня принудят созвать вас на совещание и я скажу: „Приступайте к работе“, но вы меня не слушайте! Я не хочу идти ни в тюрьму, ни на виселицу, ведь я подчиняюсь военной дисциплине и не могу нарушать приказ. А если и вас принудят созвать собрание, сговоритесь сначала с рабочими в цехе: сколько бы им ни приказывали приняться за работу, пусть не трогаются с места. Тысячи и тысячи рабочих они не смогут предать суду военного трибунала. Мы должны быть едины!» В ту пору на нашем многоязыковом заводе уже было достигнуто крепкое единство.