Жозеф Кессель - Всадники
– Расскажи мне об Урозе, сыне моем, – попросила старуха.
– А зачем я буду рассказывать? – проворчал Турсун.
Голос его испугал Айгыз. Толстые щеки ее задрожали. Она со стоном сказала:
– Прошу тебя, не сердись, о Турсун. Это твой сын, он только твой сын, я знаю, знаю.
Сперва Турсун не понял. Потом смутно припомнил, как о чем-то почти не имеющем к нему отношения, как он бил молодую красивую женщину за то, что своими поцелуями, песенками, дурацкими сказками и прочим баловством она пыталась размягчить, изнежить маленького мальчика, приходившего домой в царапинах и ушибах, измученного, но гордого своими первыми успехами в верховой езде.
Толстые губы Турсуна передернулись. Совсем сдурела… Она что, думает, что она все еще его жена и может оспаривать право на их ребенка… Уроз теперь принадлежит только своим демонам: гордыне и погоне за славой.
Айгыз смиренно продолжала:
– Я просто надеялась, что ты мне скажешь, может пришли какие новости из Кабула… Кто там победил?
– Ничего не знаю, – ответил Турсун таким тоном, что щеки и грудь испуганной Айгыз опять задрожали.
– Извини, – пробормотала она, – …извини меня. И то правда: бузкаши — не женское дело.
– Замолчи! – крикнул Турсун.
Конечно, задавая такой вопрос, она нарушила обычай: испокон веку женщина не имела права присутствовать на игрищах мужчин-степняков. Но разве в этом было дело!
Вопрос, который так робко задала Айгыз, вот уже неделю был у всех на устах в конюшнях, в чайханах, в садах Осман-бая и с каждым днем он звучал все настойчивее.
Турсуну хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать его. Ведь именно из-за этого он и удалился в свою юрту. Чтобы не выходить оттуда, чтобы не участвовать в лихорадочном ожидании, в отсчете часов, сначала остававшихся до Королевского бузкаши, а потом – бесконечных часов неизвестности, пока имя победителя не доберется от Кабула до Меймене, оттуда до Даулатабада и оттуда, наконец, до дома Осман-бая.
Чтобы отвлечься от всего этого, чтобы забыться, он и прибег к помощи россказней старика и музыки дурачка.
– Ты прощаешь мне? – прошептала Айгыз.
– Что прощать? – спросил Турсун.
Он был рад, что она остановила бег его мыслей. У него теперь было только одно желание: оказаться как можно дальше от этого запаха, от этого тела, от этого лица. Турсун встал со словами:
– Ну, мне пора…
– Есть хочешь? – спросила Айгыз.
– Очень, – сказал Турсун.
Он ответил бы что угодно, лишь бы поскорее выйти из ее лачуги.
Айгыз подняла к нему лицо, и все его складки, мешки под глазами, все ее черты пришли в движение, будто от какого-то внутреннего кипения.
«До сих пор она держалась, – подумал Турсун. – А сейчас разревется».
Он смотрел на нее сверху вниз, готовый уйти при малейшем стоне, при малейшем всхлипе или жалобе. Но как он ни вглядывался в это лицо, ему так и не удалось обнаружить признаков отчаяния или даже просто горя. Можно было подумать, что в глубине этого тела как раз наоборот происходила какая-то загадочная работа, постепенно снимавшая уродство с этого огромного, опухшего лица.
Сначала Турсун просто не поверил тому, что происходило у него на глазах. Чтобы убедиться, он склонился над Айгыз. И вздрогнул, словно присутствовал при каком-то магическом действе. Глаза Айгыз, высвободившиеся из вспухших, гноящихся век, широко раскрылись, полные покоя и нежности. Они все больше раскрывались, становились все более блестящими, но уже не из-за слез. Турсун еще сильнее склонился надо лбом Айгыз. И по мере того, как он наклонялся над умирающей старухой, он обнаруживал, что рот ее, только что выглядевший ужасно, теперь выражал легкими, дрожащими складками, идущими от уголков губ, столько признательности, дружбы, счастья, что Турсун узнал изгиб и форму почти детской улыбки, замеченной им в день свадьбы в зеркале, куда молодоженам разрешили взглянуть, чтобы они впервые увидели друг друга.
– Иди, Турсун, иди, поешь, – прошептала Айгыз. – У тебя что, все такой же хороший, прекрасный аппетит, как и раньше?
И Турсун снова солгал:
– Такой же, – произнес он.
Этот взгляд, эта улыбка, этот голос. Они становились невыносимыми. Но дело теперь уже было не в отвращении. Он подумал: «Она заботится обо мне… Она!.. Обо мне!..»
Сам не понимая почему, он сказал:
– Я никогда потом не ел такого вкусного плова, какой готовила ты.
Затем резко коснулся пальцами волос Айгыз и буркнул:
– Мир тебе!
И вышел, не дожидаясь традиционного ответа.
* * *Турсун медленно шагал к себе в теплой, легкой ночи. Он ни о чем не думал, прислушиваясь лишь к шуму собственных шагов по каменистой дороге. Когда он увидел очертания своей юрты, освещенной переносным фонарем, Турсун понял, что она уже не может служить для него убежищем.
Нияз исчез. На скамье, обхватив голову руками, сидел перед столом только Гуарди Гуэдж.
– Все, – сказал Турсун, – последний вечер я здесь.
– Я так и думал, – ответил Гуарди Гуэдж. – Вести из Кабула вот-вот придут.
Он говорил, не отрывая от головы тонких и настолько исхудалых пальцев, что свет от фонаря проходил сквозь них, словно сквозь стекло.
– Ты выглядишь сегодня усталым, Пращур, – сказал Турсун.
– Устало не тело, – сказал Гуарди Гуэдж. – Мы уйдем отсюда вместе.
Дехканин с согбенной спиной, прислуживающий Турсуну, принес горячие лепешки, простоквашу, крутые яйца, варенье с бараньим салом и виноград. Налил чаю. Гуарди Гуэдж не дотронулся ни до чего.
Турсун покачал головой и, сев, резко придвинул к себе еду. Все, что он ел, показалось ему безвкусным. Отодвинул одно за другим блюда и сказал:
– Когда она поверила, что у меня хороший аппетит, она тут же переменилась.
– Айгыз? – спросил Гуарди Гуэдж.
– Она, – ответил Турсун.
И рассказал, как на безобразном лице умирающей старухи вдруг на какое-то мгновение появились взгляд и улыбка очень красивой, очень молодой женщины. И Гуарди Гуэдж сказал:
– Вот видишь, не зря сходил.
– Это какое-то колдовство, – воскликнул Турсун. – Но я же не колдун.
Гуарди Гуэдж улегся на скамью, подложив под голову сумку.
«Колдовство? – подумал он. – Может быть. Но исходит оно от человека и существует на земле столько же лет, сколько и он сам».
Гуарди Гуэдж забыл о Турсуне. Он вспоминал древние легенды и прекрасные стихи о любви. Временами произносил вполголоса целые строфы.
И тогда Турсун кивал головой. Он узнавал и не удивлялся этому. От Каспийского моря до Индии веками распевались и декламировались эти знаменитые стихи, будь то под навесами базаров или на собраниях утонченных поэтов, в семейном кругу или у костров в степи. Они становились достоянием и ученого, и бродячего певца, и обездоленного пастуха. Даже женщины в заброшенных горных кишлаках знали наизусть длиннейшие поэмы.
– Фирдоуси, – шептал Турсун.
Или:
– Хайям.
Или:
– Хафиз.
Наконец Гуарди Гуэдж кончил декламировать и открыл глаза. Степное небо переливалось звездами. Лицо Турсуна в свете фонаря походило на деревянную скульптуру.
Гуарди Гуэдж с мягкостью в голосе сказал:
– Это колдовство любви, о чопендоз, существует во всех людях и для всех.
Гуарди Гуэдж оперся на стол, чтобы лучше разглядеть Турсуна.
– Айгыз тебя не ждала и не надеялась увидеть.
Но ты вошел в ее дом. И она поняла, что всегда считала тебя самым давним и самым дорогим другом.
Турсун хотел ответить.
– Нет, послушай, – остановил его Гуарди Гуэдж. – Для тебя она уже давным-давно никто. А для нее ты по-прежнему супруг, прекрасный и единственный, суженый на веки веков.
– Женщины, – проворчал Турсун.
– Женщины, – повторил Гуарди Гуэдж, но с совсем иной интонацией.
И в нем опять запела кафиристанская колыбельная. Он дал ей прозвучать в нем и продолжал.
«Турсун беспокоится обо мне, Турсун меня защищает», – подумала Айгыз и почувствовала себя счастливой. А ты, рассказав о своем голоде, сделал еще больше. Ты вернул ее в те годы, когда ее руки работали, чтобы тебя покормить, одеть тебя… Сегодня вечером каждая секунда твоего присутствия была для нее бесценным даром. И все же она отправила тебя ужинать. Она опять о тебе заботилась.
– Женщины, – проворчал Турсун.
– И не только они, – возразил Гуарди Гуэдж.
Он сделал еще несколько глотков чаю и продолжил:
– Верь мне, о чопендоз, чтобы не задохнуться в собственной шкуре, каждый должен чувствовать, что он нужен другим.
– Я ни о ком не забочусь и чувствую себя хорошо, – сказал Турсун.
– В самом деле? – спросил Гуарди Гуэдж. – А что с тобой станет, Главный Конюший, если тебя вдруг освободят от работы с лошадьми? Твое сердце по-прежнему будет таким же горячим и здоровым?
– Тут надо подумать, – сказал Турсун.
Он мысленно увидел перед собой лошадей, ожидавших его в конюшнях Осман-бая, жеребят, плохо стоящих на ногах в первых своих играх, великолепных жеребцов, выращенных для жестоких испытаний… Ту большую кобылицу, глаза которой умоляли: «Вылечи меня», а потом, когда он спас ее, сияли благодарностью.