Евгений Войскунский - Девичьи сны
— В Ереване еще раньше сожгли мечеть!
— Вагиф! — кричит Фарида, на ее бледном лице проступили красноватые пятна. — Прекрати сейчас же! Или я уйду!
— Хорошо! — Вагиф с неожиданной покорностью склоняет черноволосую голову. — Молчу! — и добавляет, глотая слова: — Конце концов, почему я долж отвечать… Вот сидит Кязим-муэллим… работни ЦК, представит власти…
В возникшей тишине слышно, как темнолицый Кязим, не проронивший ни слова во время спора, обсасывает куриную косточку. Прожевав, он негромко говорит, обращаясь не столько к спорящим, сколько к Гюльназ-ханум, сгорбившейся у торца стола:
— Насчет беженцев. В ЦК не раз обсуждали вопрос. Совет министров в апреле принял постановление — выделить для заселения беженцами Алтыагач-Хызынскую зону на Апшероне. Но выполняется слабо. Место там пустое. Большинство скопилось в Баку. Принимаются меры, чтобы как-то расселить, но… — Кязим прикрывает глаза и медленно, словно ему больно смотреть, открывает. — Теперь насчет Карабаха. Ни одного дня Нагорный Карабах не входил ни в Эриванское ханство, ни в Эриванскую губернию. Но мы уже не первый раз имеем дело с армянскими территориальными претен… притязаниями. Первое было в девятнадцатом году, когда в Баку сидели мусаватисты. Дашнакское правительство Армении потребовало передачи ему Карабаха. В марте двадцатого дашнакские отряды вторглись в Карабах. Мусават, конечно, сопротивлялся. Пролилась кровь. Не знаю, как бы сложилось, но советизация Азербайджана, потом Армении — это сыграло положительное значение. То есть роль. В конце двадцатого Нариманов огласил декларацию, где сказано, что вековой вражде двух соседних народов пришел конец. И трудовому крестьянству Нагорного Карабаха дается право самоопределения.
— Между прочим, — Кязим опять прикрывает глаза, — население Карабаха, в том числе и армянское, тяготело именно к Баку. Экономически! К промышленному Баку. А не к Эривани. Эривань тогда что была? Большая деревня. Это учел в двадцать первом году пленум Кавбюро, когда принял решение оставить Нагорный Карабах в пределах Азербайджана. А седьмого июля двадцать третьего вышел декрет АзЦИКа об образовании автономной области. Все было по закону.
— Не думаю, — резко говорит Володя. — Не думаю, что решение пленума Кавбюро можно считать законом. Несколько партийных вождей во главе со Сталиным произвольно решили судьбу целого народа.
— Можешь думать как хочешь, Володя. Я говорю, как было. На документах основано.
— Что документы? Часть народа искусственно отрезали от республики, населенной тем же народом.
— А что делать, если эта часть жила на территории Азербайджана? Дальше. После Великой Отечественной армянское руководство опять поставило перед Москвой вопрос о передаче НКАО Армении. То же самое писали: компактное проживание армян в Карабахе. Москва запросила мнение Баку. Баку ответил: если брать за основу компактность, то тогда пусть Армения передаст Азербайджану Зангезур и Гейчинскую зону, где компактно проживают азербайджанцы. И вопрос закрыли.
— Раньше было просто закрывать вопросы, — замечает Котик. — Звонок из ЦК — и все заткнулись.
— Ты, Володя, сказал иронически: «знаменитая дружба народов», — говорит один из гостей. Он, кажется, литературный критик, всегда бывает у Эльмиры и Котика по торжественным дням. У него бритый череп и унылый нос, нависающий на седые усы. — А ведь она была, дружба народов.
— Была, была! — горячо подтверждает Эльмира.
У нее в глазах стоят слезы. Еще бы… вечно она озабочена Володиными делами… его неудачными женитьбами… а теперь вот — его увольнением… Почему нам, женщинам, матерям, не дают жить спокойно? Что за окаянная жизнь?
— Мы постоянно общались, — продолжает критик, — мы уважали друг друга. Лет двадцать назад в Баку была встреча поэтов трех кавказских республик. Сколько вина выпили! Какие тосты! Кто-то из грузин предложил тост за Саят-Нова и армянскую землю, породившую этого замечательного ашуга, который складывал и пел песни на армянском, грузинском и азербайджанском языках. Потом встает азербайджанский поэт, кажется Расул Рза, и говорит, давайте выпьем за грузинскую землю, где покоится прах нашего великого писателя Мирзы Фатали Ахундова. Встает грузин, предлагает выпить за азербайджанскую землю, в которой похоронен великий грузинский поэт Николоз Бараташвили. И тут Карло Каладзе, остроумный человек, громко говорит: «Дорогие друзья, приезжайте к нам в Тбилиси — всех похороним!» — И, выждав, когда утихнет смех, критик заключает, подняв фужер с вином: — Предлагаю без иронии — за дружбу народов.
— Молодец, хорошо сказал, — раздается низкий хрипловатый голос Гюльназ-ханум. — Что за времена настали? Почему вдруг все стало плохо? Ну хорошо, Сталин плохой, Багиров плохой. А почему социализм — плохой?
— Нэнэ[4], — мягко говорит ей Володя. — Не в том дело, что он плохой. Просто он совсем не тот, о котором…
— Володя-джан, клянусь тобой, социализм я сама знаю. Тебя плохой человек уволил — ничего, мама скажет кому надо, тебя опять возьмут на работу. Все будет хорошо. — Она подслеповато смотрит на дочь. — Зачем плачешь, Эльмира? Да перейдут на меня твои болячки.
— Я не плачу…
Но слезы текут и текут по ее круглым щекам, Эльмира вытирает их вышитым платочком. Володя проводит ладонью по ее медным от хны волосам.
— Успокойся, мама, — говорит он тихо. — Нэнэ права, все будет хорошо.
Глава шестнадцатая
Балтийск. 1948–1950 годы
Шел дождь, когда мы с Валей Сидельниковой приехали в Калининград, как с недавних пор стал называться Кенигсберг. Вокзал был разрушен, его должность «исполнял» вагон, снятый с колес. Перрон был изрыт воронками, залитыми водой. В одну из них я провалилась, набрала в туфли воды. Таща свои нелегкие чемоданы, мы дважды прошли перрон из конца в конец и убедились, что, вопреки тому, что было обещано в Ленинграде, никто с метеостанции нас не встретил.
— Ну ясно. — Валя поставила чемодан в лужу и принялась запихивать свои белокурые кудряшки под мокрый зеленый берет. — Так я и знала. Никому нельзя верить.
День был пасмурный и безрадостный, как и мое настроение. Вокруг, насколько достигал взгляд, громоздились горы щебня — разрушенный Кенигсберг пугал, наводил на мысли о невозможности жить.
Жизнь, однако, если и не бурлила, то, во всяком случае, трепыхалась и в этом гиблом месте. Возле нас останавливались моряки — офицеры, матросы, — интересовались, кто мы и куда направляемся, и вскоре мы узнали, что в Пиллау сегодня поезда уже не будет, поезд недавно ушел, и надо искать попутную машину. Разбитной малый, старшина какой-то статьи, подхватил наши чемоданы и пустился наискосок через площадь, в ущелье между развалин, явно устремляясь к уцелевшему строению с надписью на куске фанеры: «Закусочная». Мы с Валькой еле поспевали за разбитным малым, беспокоясь за чемоданы, — черт его знает, куда нас ведут и с какими намерениями.
— Товарищ! — крикнула Валя встревоженно. — Эй, товарищ моряк! Отдайте чемоданы! Сейчас же!
Старшина остановился, окинул нас насмешливо-дурашливым взглядом.
— Нате. — Протянул нам чемоданы. — Мне без них даже удобнее. А я так понял, вы в Пиллау хотите.
— Да, в Пиллау, — сказала Валя. Она была языкастая, умела разговаривать с людьми, не то что я. — Но пешком мы не побежим.
— Да вот же машина, — кивнул старшина на грузовик, покорно мокнувший возле закусочной. — Мой старлей сейчас заправится, и мы туда поедем.
Но поехали мы еще не скоро. Старший лейтенант, начальник разбитного старшины-шофера, выйдя из закусочной, приветствовал нас самым сердечным образом. Он был почти на голову ниже долговязой Вали. Меня он сразу обнял за талию и пригласил сесть рядом с ним в кабину грузовика. Я отвела его руку и объявила, что поеду с подругой в кузове. После этого старлей потерял к нам интерес. Мы с Валей вскарабкались в кузов и сели у стенки кабины на какие-то ящики. Кроме нас, в кузов забрались еще трое — хриплоголосый мичман с коричневой обожженной щекой и два матроса. Из их разговоров я уразумела, что приехали они из Пиллау в Калининград за приборами или запчастями для торпед, ящики с приборами и стояли в кузове, но обратный их путь в Пиллау был довольно извилист. Я и не подозревала, что в разрушенном городе так много закусочных, — и, по-моему, старлей не пропустил ни одной. Наши спутники усердно «заправлялись», а мы, отказавшись составить им компанию, мокли в кузове и обреченно ждали, утешаясь логичной мыслью, что хотя в Калининграде и много закусочных, но все же не до бесконечности. Все они были сильно на взводе — к счастью, кроме шофера, иначе мы никогда бы не добрались до Пиллау.
Дождь продолжал лить с тупым упорством. Мичман накрыл нас с Валей плащ-палаткой и сам поместился между нами, обняв обеих, ну и черт с ним, отбиваться особенно не пришлось, потому что он вскоре заснул, захрапел у меня на плече. Грузовик трясся на разбитом шоссе, летели мимо деревья, столбы, каменные одноэтажные дома с островерхими черепичными крышами — и наконец мы въехали в Пиллау. На заставе у нас проверили документы. Покатили по длинной улице, слева тянулось полотно железной дороги, справа выстроились в линию серые скучные островерхие дома. Господи, куда меня занесло! Вот станция, черный пыхтящий паровоз, запряженный в три товарных вагона. За станцией канал, что ли, там мачты и трубы кораблей. Поворот направо. Огромное мрачное красно-серое здание. Старлей, заметно протрезвевший, объяснил нам, что тут, в штабе флота, скажут, как пройти на метеостанцию, а им нужно ехать дальше к себе. Мы поблагодарили его и стали вылезать из кузова, отбиваясь от поддержки — осторожного лапанья — матросов. Мичман сладко спал под своей плащ-палаткой.