Ольга Гладышева - Крест. Иван II Красный. Том 2
— А коли ты Кроткий, то и прими поношения, аки воню благоуханную!
— С чего бы? Что ты прыщешься передо мною! — Иван и в самом деле готов был прибить этого приблудного монаха, подобно ужу пресмыкающегося, путалом слов, как сетью, вяжущего. Но взгляд издалека, словно прикосновение чего-то твёрдого, остановил его. Подумалось: да что же мы так взъярились друг на друга? Гнев сползал с души текучими ошметьями. Взгляд Сергия, проникающий и повелительный, был неотступен, Ивану казалось, что он различает даже точки света в его зрачках. В тот же миг Восхищенный дрожащей рукой тронул его, прошептал:
— Я виноват перед тобою... в озлобление ввергнул... Падмылье суть, а не инок.
На крыльцо вышел заплаканный Хрисогон, слуга покойного митрополита, браня стряпуху, которая забелу в постные шти бултыхнула, оттого и задержались, пришлось сызнова готовить. Теперь, однако, можно и начинать. Все с некоторою поспешностью двинулись к столам.
На этой же неделе скончались в Кремле сыновья великого князя. Потомство Симеона Гордого извелось.
6
Похоронив племянников, справив помин девятого дня по Феогносту, Иван со своими спутниками и с Андреем, которому было по дороге, выехали из Москвы. Бежать и не возвращаться! Сколько горя осталось там и столько уже могил! Восход заливал всё багрянцем, кровавил кремлёвские стены, ручьи-снежницы, бегущие с холма... Бежать и не возвращаться! Скрыться в Рузе до старости, навсегда. Не надо ни праведности, ни зла, ни власти. Не надо метаться, спорить, доказывать и опровергать. Ничего не хочу — и вон отсюда. Забыть Москву, отринуть всё, что связано с ней!..
Посады курчавились розанами дымов, небо поголубело. Ехали не переговариваясь, только торопили коней. Посиневший лёд гулко бухал на Москве-реке. Она готовилась вскрыться. На лесной дороге нежно пахло прошлогодней прелью, набухающими почками, и как бы чуть наносило запахом белозора, хотя цвести ему, конечно, ещё рано. На пригретых полянах едва-едва проклюнулись папоротники. Лес без листьев просматривался насквозь, пропитанный солнцем и апрельской свежестью.
Только что, в феврале, у Семёна родился сын, названный в крещении отцовым именем, а через месяц уже лежал Сёмушка в маленьком, словно игрушечном гробике. Следом за ним и двухлетний Ваня, помучившись три дня, покрылся чернотой. Семён как обезумел, исхудал, морщины глубоко изрезали лицо, борода и усы побелели, и он в свои тридцать шесть лет выглядел глубоким стариком. И не только телом — душой одряхлел он враз, даже, кажется, и умом помрачился. На похоронах он не раз подходил к полуживой от отчаяния жене:
— Ты родишь мне ещё сыночка, а-а, Маша?
На поминальном обеде снова жалостливо, заглядывая в глаза:
— Не понесла ещё, Маша?
Приближенные лишь головами качали, слыша безумные сии речи, бесстыдство, в открытую говоримое. Что в опочивальне-то шёпотом спрашивают, тут при всех! Но великий князь столь был несчастен и беспомощен, что никто даже мысленно не осудил его. Зелёные глаза Марии Александровны выцвели в одну неделю, и страшно было в них заглянуть: зрачки увяли и словно бы пропали совсем, прозелень легла на щёки — около губ и возле носа. Иван не отходил от невестки, хотелось как-нибудь утешить её, но — робел, как бы не подумали про них что срамное, лишь изредка, тайком касался её ледяных пальцев. Саднила сердце не только неутешность материнская, но и воспоминания об отце её, Александре Тверском, чью гибель в Орде никому не забыть. Какая-то обречённость читалась и в лице Маши, некогда победительная красота сникла, осталась лишь оцепенелая покорность. Неужели и вправду существует рок, ожесточённо преследующий целые роды? Зря Семён с тверскими связался. Их трагика и на него перешла. Изгибла Тверь, николи не воспрянет, князья же её — угли догорающие, чадные....
Младший брат Андрей был деловит и всё распоряжался. Жена его на сносях, сияя румянцем, суетилась тут же. Ждали первенцами даже беда великого князя не могла смутить радости их ожидания.
Душевный недуг Семёна был столь очевиден, что братья его сочли нужным обратиться даже к попу Евсевию, коим давно уже заменили духовника Стефана: не пора ли, мол, намекнуть правителю, чтобы распорядился делами и имениями? Евсевий же был робок, участь изгнанного покойным митрополитом Стефана его страшила, и он наотрез отказался.
Тогда Андрей решился сам, хотя Иван его и отговаривал. В последний вечер перед отъездом, отстояв вечерню, собрались в великокняжеской горнице, пропахшей ладаном. Андрей, щурясь от блеска многих свечей, начал издалека, что, мол, смерти наводятся судьбою, что младенцы новопреставленные будут теперь молитвенниками о любящих их и всех оставшихся на земле, и даже прочёл на память стихиру погребальную Иоанна Дамаскина[18]: Какая сладость в жизни пребудет не причастною печали? Чья слава устоит на земле непреложной? Всё здесь — ничтожнее тени, всё обманчивее сна; одно мгновение — и всё это похищает смерть.
Лица князя и княгини заблестели слезами. Батюшка Евсевий осмелился напомнить еле слышно, что Бог рано забирает к себе тех, кого любит. А учёный поп Акинф, до старости не растерявший учёности, продолжил нараспев дивные стихиры преподобного Дамаскина: Где есть мирское пристрастие? Где есть привременных мечтание? Где злато и серебро? Где рабов множество и слава? Всё — персть, всё — пепел, всё — сень. Но приидите, возопим бессмертному царю: Господи! Сподоби вечных благ Твоих преставившихся к Тебе от нас младенцев и упокой их в нестареющем Твоём блаженстве.
Некоторое время слышны были только тихие всхлипывания и сдержанные рыдания. Молясь о младенцах, которых мало кто и видел-то, люди просили у Бога и о себе, и о других, чей переход стал скор и неизбежен. Все уже были измучены страхами перед чумою, и каждый ожидал своей участи.
В палатах стоял холод. Перепуганная челядь впала в расслабление и безразличие, открыто говорили, что княжичи — первая жертва и что скоро уж вовсю пойдёт мор железою и харк кровью. Печи в унынии бросили топить рано, никто не следил за ними, и сейчас только многоогненные шандалы посылали слабое тепло.
Семён Иванович сидел в кресле, застланном овчиною. На измождённом лице выступали острые скулы. Так непривычен был его оснеженный вид, медленные движения костистых рук. Глубоко задумавшись, он покрутил на пальце обручальное кольцо, сказал надтреснуто:
— Негоже единому быти ни в радости, ни в горе. Спаси Христос, что со мною вы в час сей и скорби разделяете. Легче мне сделалось.
Иван с болью смотрел на брата: разве это он в рубахе алой плясал когда-то на пиру у хана, так что отсвет её метался по татарским лицам? Он ли пил ночи напролёт с Джанибеком, ругался грязно и резко управлял боярами, ни удержу не зная, ни советом ничьим не нуждаясь? Дни его заходят, подумалось нечаянно, но неужели так рано? Успели бы хоть наследника-то родить.
А Андрей вдруг сказал буднично:
— Бумагу нынче привезли, великий князь, через Новгород доставили от немца. Може, спробуем, что за бумага такая? Николи ещё на ней не писывали, всё пергамент и пергамент, ровно луб.
— А что писать-то? Нужды никакой.
— Как никакой нужды? — возразил Андрей чуть поспешнее, чем требовалось бы. — Духовную напиши. Из любви и уважения к Марье Александровне. Только чтоб её оборонить... — Голос младшего брата съехал: всё-таки дерзкий и неуместный совет.
— Последний долг исполнить? — с прежним равнодушием переспросил великий князь. — Скличьте дьяка. Спробуем, что за бумага такая.
Все перевели дыхание.
Дьяк Кострома пристроился у изложья, держа на колене доску с прикреплённым к ней листом бумаги. Он впервые писал на ней, привык к плотному пергаменту, и сейчас перо его часто спотыкалось, сбрызгивало чернила. А может, передалось ему волнение стоявших вокруг великого князя думных бояр, братьев княжеских и епископа Алексия. Призвали ещё и послухов — коломенского епископа Афанасия и епископа волынского, тоже Афанасия. Слуги добавили свечей и заменили догоревшие.
— При своём животе, целым своим умом, — начал Семён Иванович, и все слышавшие эту оговорку горестно потупились. Князь громко и трудно сглотнул, помолчал. — Се аз худый и грешный раб даю ряд княгине моей и сыну моему...
Послухи украдкой переглянулись. Кострома замер с поднятым пером. Иван и Андрей стояли с непроницаемыми лицами.
— Тут пока пропуск будет, — сказал Семён Иванович. — Потом впишем имя наследника, коего родит нам Мария Александровна, светлая моя супружница.