Лев Жданов - Цесаревич Константин
Но наконец он овладел членораздельной речью и сразу отчеканил:
— По поводу приговора и осуждения, вынесенного единогласно членами военного суда по делу капитана лейб-гвардии Литовского полка Пущина, все остальные капитаны того же полка, как здесь находящиеся налицо, так и отсутствующие, имеют честь единодушно доложить вашему высочеству, что…
Он тут снова на мгновенье остановился, как бы припоминая точные выражения, в которых следовало высказать решение товарищей. Но сейчас же с новой решительностью и напором, сразу отчеканил:
— Что мы все считаем себя участниками в ответах и возражениях капитана Пущина, неоднократно с ним таковые обсуждали, на таковые его уполномочили и ныне имеем честь просить ваше высочество отдать нас под суд совместно с помянутым капитаном как его единомышленников и соучастников, дабы не он один понес кару за вину, всем нам общую, вот-с…
И усач даже выпустил из груди со свистом остаток воздуха, отдуваясь после такой бесконечной речи, сказанной одним духом.
Опять наступило короткое молчание.
Курута, тоже присевший в сторонке, у стола, где занялся для виду рассматриванием каких-то планов, сам все время поматывал слегка головой в такт речи капитана, как будто был очень доволен и тоном, и содержанием ее.
Добродушный, хотя и слабохарактерный старик жалел Пущина, только не умел и не мог сам ему помочь. Теперь он видел, что цесаревич одумался, готов исправить свою ошибку, да не знает, как это сделать половчее. Речь капитана, суровая и трогательная в то же время, имения могла дать исход.
Никто больше цесаревича не умел понимать и ценить порывов благородства. Они потрясали Константина, грубого и солдатообразного на вид, но в душе полного самых тонких ощущений и переживаний.
Сейчас он неожиданно услыхал предложение капитана, судить их всех, чтобы целый товарищеский кружок был наказан за вину одного, чем, конечно, облегчалось и само наказание.
Это сразу смягчило, даже растрогало цесаревича.
Конечно, будь здесь один из "друзей порядка" — Ланской, Новосильцов или лукавый "круль Пулавский" князь Чарторыский, — они бы постарались дать иную окраску заявлению капитанов, увидали бы в нем скрытую угрозу, массовое выступление и т. д., до военного бунта включительно.
Но на счастье никого из них тут не случилось. Константин так понял заявление, как оно было сделано, и, овладев волнением, которое постоянно охватывало его в подобных случаях, по-прежнему стараясь придать голосу твердость, даже суровость, хотя и безуспешно, заговорила
— Гм… гм… что же, я того… не удивляюсь, господа, что вы стараетесь выручить своего товарища из беды… из несчастия. Да, гм… Я… я сам люблю и уважаю капитана Пущина, — совсем неожиданным, теплым, искренним тоном проговорил он быстро, как будто опасаясь, что кто-нибудь ему помешает досказать до конца. — Я… я просто горжусь такими офицерами, как он… Да-с! Вот-с… Я, того… хочу с ним помириться. Ступайте, будьте покойны, господа: все уладится лучшим манером. Да-с… А вас, — обратился он к усачу, — вас, капитан, попрошу: привезите мне немедленно Пущина. До свиданья-с, господа… И… без благодарностей… прошу вас, без всяких околичностей. Я вам сказал: я сам так решил… С Богом.
Остановленные в своих порывах капитаны раскланялись и с невольными, невнятными, радостными и признательными возгласами вышли из комнаты.
— Что скажешь, старая бочка, сырной ларек: как я оборудовал дельце, а? — обратился Константин к Куруте, как только ушли все.
— Карасо, превосходна! — зааплодировал старый наперсник. — Оцин умно. Я и не придумал би такой штука…
— То-то, старая обезьяна! Ступай, как приведут Пущина, сейчас же ко мне его…
Курута понял, что Константин не желает иметь свидетелей при этом щекотливом свидании и быстро выкатился, семеня короткими ногами, колыхаясь отвисающим, старческим брюшком…
Усач-капитан с Пущиным скоро явились к дверям кабинета.
Гайдук доложил, раскрыл дверь. Пущин переступил порог.
Гайдук ждал, чтобы и второй посетитель вошел, но тот отступил на шаг назад, сделал знак и дверь закрылась за одним Пущиным.
Константину понравилась такая догадливость усача-капитана.
Он стоял среди комнаты, держа в руках злосчастный приговор.
— Подойди ближе, Пущин. Видишь? — одним движением он разорвал лист, скомкал и откинул прочь. — Между нами все забыто, не правда ли? Ну, давай помиримся!
И широким дружелюбным жестом он протянул капитану свою увесистую руку.
Тот почтительно, но горячо пожал ее и вдруг очутился в объятиях цесаревича.
— Вот так, по-братски… Давай поцелуемся по-нашему, по обычаю… Так… так… Вот! Мир, так полный! Ну, не надо, ничего не будем сейчас говорить… Тебе извиняться не в чем… Оба виноваты и конец… Гм… Гм…
Он двинулся к столу, как будто желая там что-то взять, а на самом деле для того, чтобы смахнуть слезу, которая вдруг и совсем некстати повисла на реснице…
Пущин тоже поспешил отереть увлажненные глаза.
— Ну, братец, ступай домой… вольной птицей… А завтра обедать приходи, слышишь… будь здоров…
— Да благословит Господь Ваше высочество, — только мог сказать Пущин и вышел.
История кончилась лучше, чем ожидали и даже хотели того многие. Но тут же иные говорили:
— Погоди, еще то ли будет?
И эти дурные пророки не ошиблись.
Как и всегда почти, буря разразилась на одном из парадов на Саксонской площади.
Весной 1816 года, которая наступила рано и дружно, посетила Варшаву великая княгиня Екатерина Павловна, любимая сестра императора Александра.
Красота, живость характера и сила ума удивительно сливались в одно у этой принцессы, действительно, как бы одаренной всеми феями сказочного мира.
Константин, хотя и не так горячо, как его старший брат, но тоже чувствовал особое расположение к этой сестре и старался показать ей в полном блеске свою Варшаву. Главным образом этот блеск заключался в парадах и разводах, составляющих для цесаревича лучшее занятие и удовольствие в мире.
Вместе с Екатериной Павловной приехал и ее второй муж, наследный принц Вюртембергский Вильгельм. Он только в январе этого года был обвенчан в Петербурге с молодой очаровательной вдовою герцога Ольденбургского, за которым была в первый раз замужем великая княжна.
После ряда празднеств, увеселений и балов, данных в русской столице в честь новобрачных, они, по дороге в Вюртемберг, заехали к цесаревичу Константину в веселую живописную Варшаву.
Вообще, в целом Царстве Польском, так недавно слившем свою судьбу с судьбою всей российской империи, было на что поглядеть в данное время.
В самой империи еще пролегал широкой, на сотни верст лежащей полосой гибельный след вторжения полчищ Наполеона.
Следы разрушения больше всего, конечно, видны были в Москве, четыре года тому назад выжженной дотла. Но и другие города, Смоленск, Клязьма и вообще западные губернии еще далеко не оправились от удара.
Кругом царило безлюдье, разрушение… Даже в уцелевших местах жизнь как-то замерла, остановилась, словно боялась забить с прежней силой и яркостью.
Совсем иное замечалось, как только поезд высоких путешественников перевалил за грань Царства Польского.
Местечки, в которых главным образом сосредоточивается краевая жизнь, обустраивались и возникали заново, как и целые десятки, сотни деревень, белеющих своими свежими хатками с золотистыми соломенными кровлями.
В самой Варшаве тоже чуялось широкое обновление. Старинные палаццы, жилища знати, отделывались заново, старые деревянные и маленькие домики сносились и строились большие дома нового, столичного типа, с большими окнами, с подъездами на улицу. Старые улицы порою сносились целиком, расширялись, выравнивались, из средневековых извилистых закоулков обращаясь в прямые широкие проезды, обсаженные деревьями, весенняя листва которых, нежная и редкая еще, так украшала общий вид, радовала взор, утомленный зрелищем лесов, одевающих возводимые дома, грудами кирпича, камня и бревен, наваленных вдоль улиц.
Лучшее, что по мнению Константина, он мог показать сестре и своему новому beaux frиre, это были его русские и польские войска, уже за один год доведенные им до большого совершенства в строевой службе.
Наравне с парадными спектаклями и балами, а то и прежде всего, гостей потчевали разводами, плац-парадами и смотрами.
Все шло довольно гладко, особенно вызывая внимание со стороны принца Вильгельма, человека очень недалекого и помешанного также на военных упражнениях не меньше цесаревича.
Екатерина Павловна, хотя и понимала значение войска хорошо обученного и способного явиться грозной силой для отпора врагам в руках даровитых вождей, все-таки не так уж была заражена парадоманией, как ее брат и второй муж.