Владимир Грусланов - По дорогам прошлого
Давно это было, почти триста лет назад.
Объединилась Украина с Москвою в одно государство, а они, буковинцы, остались далеко от родного корня, в чужом краю, в туретчине. Затем австрийцы захватили их, а вслед за ними — румынские бояре.
Складывали люди песни про Богдана Хмеля, про то, как он во главе украинских мужиков, казаков, боролся со шляхтой, крымчаками и турецким султаном за вольную жизнь, за свободу украинских людей. Кобзари с древними кобзами в руках пели эти песни по базарам и ярмаркам, призывая народ к борьбе…
— Нам бы Богдана Хмеля! — шептали мужики, сидя на завалинках у своих белых хаток-мазанок. — Он вывел бы нас до нашей матери — Украины.
Но не приходил новый Богдан Хмельницкий…
…В одну из душных сентябрьских ночей тысяча девятьсот сорок первого года следователь сигуранцы, капитан Антоний Валенчану, вновь вызвал на допрос Параску. Возле капитана румынской жандармерии сидел, нахохлившись, обер-лейтенант гестапо гитлеровской Германии Ганс Кунц, инструктор второго следственного отдела Черновицкой сигуранцы.
— Ты, по крайней мере, грамотная? — спрашивал женщину капитан.
Параска опустила голову на грудь. Она шаталась. Перед ее глазами ходили черные круги. Избитое жандармами тело ныло от глухой, щемящей боли.
— Молчишь?.. Писать умеешь, собачья кровь? — кричал в ярости следователь.
— Читать читаю, писать не обучена.
— Не обучена! А кто пишет эти пакостные вирши? Я пишу их? — надрывался капитан.
Женщина молчала.
— Господин Валенчану, пожалейте себя. Не стоит из-за этой мужички расстраивать нервы! — успокаивал следователя инструктор гестапо. — Ведите допрос непринужденней, веселее, как игру в мяч!
— Скажи, Параска, — спросил, успокоившись, Валенчану, — признаешь ты себя виновной в распространении антиправительственных виршей и песен?
— Песни сочиняю не я. Народ складывает их. Ждут люди, ждут братьев с востока. И песни о том складывают! А я ни при чем здесь! Я — слабая, больная. Ни при чем! — воскликнула женщина, окидывая жандармов ненавидящим взглядом.
Тонкая, стройная, с горделиво поднятой головой, о растрепанными черными густыми волосами, она, несмотря на свою немощность, испугала Валенчану и обер-лейтенанта.
— Вы понимаете, что мелет эта сумасшедшая? — брезгливо спросил следователь гестаповца. — Вы только послушайте!
Кончиками пальцев он взял со стола листок бумаги и, брезгливо морщась, прочитал:
Ой, кукушка-непоседа.
Что летаешь мимо?
Полети на Украину
К матушке родимой…[8]
— На Украину!.. Вы понимаете, на У-кра-и-ну!., Это Украина у нее матушка! И еще вот!.. Перлы!..
Валенчану уткнул глаза в листок и забубнил:
Пусть она меня услышит,
Пусть она почует,
Что без ласки материнской
Дочь ее тоскует…
Капитан зло швырнул листок со стихами на стол.
— Материнской ласки захотела, мужичка! — ухмыльнулся он.
— Всыпьте ей плетей! Может быть, услышит «родимая матушка»! — сказал обер-лейтенант Ганс Кунц.
— Ты сочинила? Ты? — замахнулся на Параску стеком следователь.
— Народ, не я!..
— Я тебе дам — народ! — закричал в исступлении Валенчану и стегнул стеком по лицу женщины.
На ее щеках выступил багровый рубец от удара, но она, закусив губы, глядела с презрением на искаженные злобой лица своих мучителей.
— Генерал Антонеску, наш милостивый покровитель, обращается к тебе в последний раз, — говорил спустя минуту монотонно, словно заученное раз навсегда, следователь. — Он призывает тебя прекратить сочинять преступные песни, возбуждающие крестьян и горожан против законного правительства. Пиши так, как пишут другие, наши лучшие поэты. Прославляй в своих песнях великое королевство Румынию, ее пресветлого короля Михая, маршала Антонеску и наших высоких покровителей. Тебе дадут деньги, станут лечить. Иначе… смерть! Иди, подумай! — буркнул он.
Параску увели.
…В камере, куда втолкнули Параску, женщины подхватили ее, помогли добраться до нар, уложили и молча окружили избитую.
Обессиленная, опустошенная допросом и пытками, Параска опустилась на нары. Рядом с нею села пожилая женщина. Она гладила голову и лицо Параски, перебирая пальцами ее волосы. Сдерживая рыдания, Параска безучастно глядела прямо перед собой и никого не видела. Но вот она поднялась с нар и взглянула на окованную железом дверь камеры.
— Нет, проклятые! — крикнула Параска исступленно. — Буду сочинять! Буду! Полетят мои спиванки по всей Буковине, расскажут народу, где искать правду. Слушайте! — крикнула она властно подружкам по камере:
В небе звездочка сияла, спряталась за тучку,
Нет родней советской власти, нет на свете лучше.
Не росла я, как былинка, сиротой убогой,
Да помочь мои родные мне ничем не могут.
Ой, пришли за мной жандармы, рученьки связали,
Били плеткой молодую и в тюрьму погнали.
И отец и мать рыдают, в тяжком горе стонут,
А жандармы, как собаку, дочку плеткой гонят.
Мать упала на колени, слезно бога молит:
«Боже правый, милосердный, на все твоя воля!
Что же иродов проклятых гневом не караешь?
Или ты и сам на правду очи закрываешь?.
Повели меня, а мама бьется и рыдает,
Одну доченьку растила, да и ту теряет…
Привели жандармы в город, волокли за косы,
Полицейский старшина приступил к допросу:
— Ты за что сюда попала? За вину какую?
— А за то, что всей душою Родину люблю я!
За советскую Отчизну умереть готова.
Не убьете, буду петь об Отчизне снова!.. —
Ой, резиновой нагайкой били, избивали,
Брызги крови со стены каплями стекали….
Власть советская придет, муки позабудем…
Я на воле буду петь эту песню людям.
Параска кончила читать стихи. Ее знобило. Седоволосая крестьянка обняла Параску, прижала ее голову к своей груди.
— Спасибо тебе, доченька! — прошептала она.
— Спасибо! — поклонились Параске женщины, усаживая ее на нары.
* * *Тюремная ночь длинная…
Не в силах уснуть Параска. Болит избитое тело, ноет сердце. Вспоминает она свою жизнь, год за годом, день за днем. Трудная, тяжелая жизнь. А как хорошо жить! Как хочется выйти на волю, увидеть отца с матерью, брата… Как хочется запеть песню… Такую, чтобы подхватили ее люди и пели вместе с нею.
Вспомнилось Параске, как ждала она на Буковину советских братьев.
…Мороз лютовал… Заметал поземкой дорогу. Снег скрипел под ногами прохожих. Люди спешили: скорей бы в хату, такой холод на дворе. Выйдет молодица зачерпнуть воды в колодце, да скорей обратно к теплу — не замерзнуть бы, часом.
Казалось, что в такую стужу вечером, впотьмах никто не высунет носа за дверь. Так нет же, не сиделось кое-кому дома. И ничто не брало их, ничто не страшило этих людей. Они бродили по селу, сходились на огородах и, узнав, что кому-то удалось достать газету, шли в хату, читали, обменивались скудными новостями.
Чаще всего собирались у Ивана и Домки Смошняков. Хата просторная, детей нет. Кругом огороды, кустарник. Трудно увидеть, кто заходил к Смошнякам. Самое удобное место для сборов.
На дворе возле хаты ставили охрану от жандармов, а сами за газету — что там, на Украине…
Приходил Микола Павлюк. Серьезный, суровый с виду человек.
— С девятьсот двадцать пятого года в партии, — говорил с почтением о Миколе Иван Смошняк. — В коммунистической!
Однажды Микола, зайдя вечерком к Смошнякам, взглянул на собравшихся и, словно на перекличке, стал вызывать их по именам.
— Санхира Нагуляк!..
— Здесь! — ответила молодая девушка, зачем-то вставая с лавки и краснея.
— Совета Романюк?..
— Здесь я! — встала другая.
— Домка Смошняк?
Домка, постарше годами своих подружек, с усмешкой отмахнулась от Павлюка. «Поди ты, мол! Видишь, что тут я, чего зовешь!»
— Эге! Да здесь, Иван, собрались лучшие задубривские вышивальщицы, — сказал он, улыбаясь.
В сенцах послышался шум. В хату вошла закутанная в теплую шаль поверх подбитого бараньим мехом кожушка Параска Амбросий.
— Теперь все! Круглым счетом! — усмехнулась Домка.
— Зачем ты?.. — сказал с укором Павлюк. — Тяжело тебе в такую непогодь.
— Хочу со всеми быть! Вместе! — зарделась Параска и села на лавку рядом с Советой Романюк, лучшей своей подружкой.
— Ну, добре. Нечего таиться! — встал из-за стола Павлюк. — Настал час, друзья! Бегут польские паны… Бегут от Красной Армии. Идет она самосильно на помощь бедным людям. Теперь и к нам на Буковину придет, чует мое сердце. Встретить надо наших братьев с честью!