Морис Симашко - Маздак
Все те же люди были здесь: эрандиперпат Картир, великий маг Маздак, датвар Розбех, некоторые мобеды и вожди деристденанов. И кольнуло в груди у Авраама, когда увидел он воителя Сиявуша. Прямой и безразличный сидел тот за столиком в стороне.
В последний раз видел Авраам великого мага Маздака. Еще более тяжелой стала его голова, резко обозначилась печальная складка у рта, но так же неумолимо ясны были серые глаза.
— Черной лжи послужил в своем нечеловеческом усердии Тахамтан! — Рука Маздака отдернулась, словно не желая испачкаться в чем–то незримом. — В храме, где главный огонь сословия артештаран, учинил он погром. Мы можем не считаться с суевериями, когда люди готовы к этому. Так было в «Красную Ночь». Но мы–то знаем, что большинство дехканов и простых земледельцев продолжает верить в огонь. Что лучше гонений укрепляет веру?!
Да, в дороге уже слышал Авраам, что две тысячи дехканов зарезано при пожаре храма. Потом их стало уже десять тысяч. А старая прислужница из дома Авеля бар–Хенанишо спросила, правда ли, что красные рогатые дивы — пожиратели людей явились из сгоревшего храма. И везде в Эраншахре называли имя Тахамтана…
Авраам сидел в углу и не мог отвести глаз от этого человека. Крупный нос и скулы выдавались вперед на полнеющем, тронутом оспой лице. Прямо от бровей терялась в густых волосах полоска лба. И еще чуть подрагивала верхняя губа, скрытая персидскими усами. Казалось, только заговорит он, и Авраам вспомнит, узнает…
Но Тахамтан молчал, глядя своими светлыми песчаными глазами в лицо Маздаку. Они не мигали, не сдвигались в сторону. Какая–то спокойная, загадочная уверенность была в них…
Заговорил Розбех, искренний, непримиримый:
— Пусть сгорит один храм, и поостерегутся тогда заходить в остальные. Пусть рухнут дома в десяти дехах, и в ста дехах не поднимут больше руки на красных диперанов. Пусть тысяча голов будет срезана с плеч, и сто тысяч испугаются лжи. Не терпеливая и прощающая, а с острым мечом в руке должна быть правда. И светлым станет мир!..
Бог и царь царей Кавад смотрел на Маздака. И воитель Сиявуш повернул к нему голову. Розбех умолк, и до белизны были сжаты его сухие тонкие руки.
Правой ладонью от левого плеча разрезал воздух Маздак:
— Не мечом утверждается правда. В подполье зажгутся огни, если разрушим храмы. Укрепится суеверие, ибо как раз насилием питается ложь. И убийство никогда еще не приводило людей к счастью…
— Когда–то люди ходили голыми и ели сырое мясо… — Розбех теперь говорил, задумчиво потирая пальцами жезл датвара — костяной, с бронзовыми крыльями у основания. — Царь Хушанг принес им огонь и научил одеваться в звериные шкуры. Но я знаю, что силой принуждал он людей к этому доброму делу. Тридцать лет разбираю я тяжбы их между собой, и мне известна человеческая глупость…
— Не было никакого Хушанга!..
Это тихо сказал Маздак. Он совсем по–человечески улыбнулся, обвел всех своим удивительным взглядом, и горестная морщина вдруг пропала у рта. Радостный, чистый звон первозданного языка послышался сразу со всех сторон:
Потом явился человек: могуч,
Замкнул он эти звенья, словно ключ.
Он выпрямился, кипарис высокий,
Творя добро, познав любви истоки.
Сознанье принял он, и мысль, и речь,
К своим ногам зверей принудил лечь.
Весь разум свой ты приведи в движенье
И слова «человек» пойми значенье.
Ужели ты в безумие впадешь,
Безумным человечество сочтешь?
Ты — двух миров дитя: слагались звенья,
Творился ты, чтоб стать венцом творенья.
Так не шути: последним сотворен,
Ты — первый на земле, таков закон!
Великий маг замолчал, но долго еще прислушивался к затихающим под потолком словам. Потом в подтверждение еще раз отрицательно мотнул головой:
— Если правда настоящая, люди примут ее. И не надо спешить лишь для того, чтобы насытить собственную гордость. Пусть даже это будет, когда наши сухие кости развеет ветер…
— Как же спасти правду? — воскликнул Розбех.
— В чистоте ее сила! — Маздак резко повернулся, указал на Тахамтана. — Он кровью забрызгал правду, и умирает теперь она… Помни, Розбех, что насилие всегда притягивает к себе лживых, с какими бы добрыми намерениями ни совершалось оно…
Они говорили, глядя друг другу в глаза, Маздак и Розбех. Свет заходящего солнца проник из сада, и обычный фарр загорелся над головой сидящего у окна Светлолицего Кавада. Он встал, неслышно прошел вдоль стены с книгами.
— Ты нашел Город Счастья, ровесник Авраам?
Живое нетерпеливое ожидание было в быстрых глазах царя царей, но смотрели они по–арийски прямо. Нельзя было уклониться, говорить об обманчивых преломлениях, относительности всего сущего, призрачности сказаний.
— Нет, — ответил Авраам.
И царь Кавад возвратился к окну.
По настоянию великого мага решили они на рассвете уехать в Шизу. И отправятся туда сам Маздак, датвар Розбех и Тахамтан, чтобы объяснить людям неприкосновенность храмов. Вожди деристденанов разъедутся для этого по сатрапиям…
Еще раз прошел мимо своей неслышной походкой Тахамтан. Опять задержались на нем желтоватые глаза. И тогда наконец вспомнилось Аврааму. Так смотрела крыса от лошадиного копыта — холодно, ожидающе, неумолимо…
В книгохранилище остались лишь великий маг и Розбех. Возвращаясь, Авраам задержался перед завесой. Он услышал последние слова Маздака, и бесконечная усталость была в них… «Рано или поздно становится ложью самая высокая правда… И ничего нет хуже правды, ставшей ложью. Мы должны понимать это, Розбех!..»
Покачивались в лунном свете деревья. Он прислонил лоб к остывшей осенней коре платана, и начал возвращаться к нему рассудок. Зачем он пришел сюда?..
Белая тень возникла в проеме калитки, подошла и стала в двух шагах. Все так же необыкновенно светилось лицо, приподнималась и опадала на груди тяжелая, прозрачная при луне ткань. Рука, как всегда, придерживала покрывало, и чистый холод тела был под ним…
Четкие уверенные шаги приближались, и казалось Аврааму, что на грудь ему наступают ногами в колеблемой листьями тьме. Покрывало начало сползать у нее с плеча, тень воителя Сиявуша закрыла луну…
Прочь пошел он, как слепой, раздвигая невидимые кусты. Проплыли, мигая, светильники в нишах, упал и погас на полу каморки длинный безликий луч. В знакомую койку уткнулся Авраам, содрав с себя одежды…
И женщины другой не будет у него. Каждую минуту с той ночи был он с ней, но только не знал об этом. Черная пустота расползалась впереди. Тело болело от горя, и он прижимал ко рту холодные ладони. Кто–то посторонний сейчас там, и полны чужие бессмысленные руки…
Показался ли ему снова на полу угасающий луч или возвратилось безумие соленой пустыни? Запах платана ворвался из мокрого сада. Он протянул руки во тьму и ощутил твердую белизну ее тела. Шелк неслышно заскользил поверх пальцев…
— Абрам…
Дыхание коснулось его. Еще не веря, приблизил он руки к лицу: они пахли, как в то далекое утро. И тяжелые солнечные волосы, от которых ее имя, упали ему на глаза и губы. Привкус меди был у них от гретой на огне воды. А за мягкой завесой ниспавших волос услышал он властную, горячую, всеутоляющую щедрость ее груди и приник к ней, содрогаясь от плача.
А она все гладила и гладила его голову, и ему казалось, что все это было уже много лет назад — еще тогда, в Эдессе, когда была у него мать. Потом все медленнее становились ее движения, и он тоже затих, чувствуя, как помимо него напрягается тело. Руки легко находили ее, и сама она искала их. И ничего больше уже не нужно было искать…
— Абрам… О Абрам!..
Они вздохнули вместе, как в первый раз. Он стал потом неумело подкладывать под нее скатившееся одеяло, потому что на досках лежали они. Она поднялась, сделала с собой что нужно, ровно выстелила большое одеяло во тьме. Но он видел все, и высокая волна близости прилила от нее.
— Фарангис!..
Впервые он назвал ее бронзовое имя. Обычным, земным сразу стало оно. И они легли, обнявшись, прижимаясь в извечной чистоте тела, согревая друг друга от проникающего через камни осеннего холода.
— Я услышала тебя у платана, Абрам… Про то, что ждала его, говорила она, и как много снился он ей. Не отпуская его ни на миг, шептала в ночи Белая Фарангис о своей безмерной тоске по нему. И плакала, как всякая женщина, боясь, что уйдет он когда–нибудь от нее.
Он целовал ее лицо и влажные, вдруг умолкающие губы. Каждый раз затихала она так в ожидании счастья. И когда приходило оно, просыпалась сразу вся и не знала усталости. Покорная, ослепшая, искала она потом его руки.