Олег Боровский - Рентген строгого режима
Концерты лагерной самодеятельности, которые устраивали в столовой, пользовались большой популярностью, и по окончании весь актерский коллектив награждался оглушительными и продолжительными аплодисментами. Наши концерты охотно посещало и золотопогонное начальство, для которых отводили два первых ряда скамеек, где они и усаживались вместе с женами и детьми. С большим успехом выступал на концертах Федор Иванович Юдин, в прошлом священник, он обладал совершенно изумительным басом, и как он проникновенно пел:
Шумел сурово брянский лес...
Нельзя было спокойно, без слез, слушать его... Как-то беседуя с Федором Ивановичем о том о сем, я неожиданно выяснил, что он хорошо знал мою бабушку Софью Васильевну Боровскую, которая почти всю жизнь прожила в Новом Петергофе на улице Аврова, 11, неподалеку от дворцов. А Федор Иванович служил в Большом Петергофском соборе, что расположен в самом центре города. Моя бабушка была очень верующей, часто ходила в церковь. Погибла она в 1941 году, в их дом попала бомба, и погибли все жильцы. Бабушка была очень хорошим, добрым человеком, последним, кого я знал, представителем старой интеллигенции. Федор Иванович не успел удрать из Петергофа и остался служить в соборе, а человеколюбивые деятели НКВД за службу в соборе во время оккупации врезали Юдину пятнадцать лет строгого лагеря. После реабилитации в 1956 году Федор Иванович служил в Загорске, там же в 1976 году его и похоронили. Чудесный был человек Федор Иванович, настоящий русский, душевный и добрый пастырь... Помню, как Федор Иванович советовался со мной, не считаю ли я зазорным для его сана участие в самодеятельности, прилично ли это священнослужителю? Я твердо сказал, что его талант доставляет радость людям, а всякая чистая радость угодна Богу...
Прекрасно играл на баяне слепой от рождения музыкант Николай Кузнецов. За что он умудрился получить двадцать пять лет строгого лагеря, я никогда не спрашивал, но его дружки по оккупации говорили, что Кузнецов услаждал своей игрой слух больших немецких начальников. Ну и конечно, на нашей сцене сиял, красовался и замечательно пел неутомимый организатор и вдохновитель лагерной самодеятельности, дорогой наш Саша Любимов, ко всему прочему, он еще и прекрасно дирижировал струнным оркестром и сам писал для него партитуру.
Как-то «в свободное от каторги время», то есть после вечерней поверки, ко мне подошли Саша Любимов и Юра Шеплетто и предложили мне влиться в добрый коллектив самодеятельности – «ступить на артистическую стезю». Как я сам всегда считал, у меня были некоторые данные, но только чисто внешние – высокий рост, громкий низкий голос, но главного качества – актерского таланта у меня не было... Саша и Юра так настойчиво меня уговаривали, что в конце концов, как девушку, уговорили... Но, памятуя о своих актерских «талантах», я согласился только вести конферанс концерта. К моему удивлению, я на сцене чувствовал себя совершенно свободно, а мой голос гремел на всю столовую оглушительно, и, по общему мнению, я вполне справился с возложенной на меня задачей. К моему участию в самодеятельности друзья отнеслись по-разному. Игорь Березовский, например, сказал, что это занятие не для меня – Боровского, то же примерно сказал и Сережа Шибаев, а Миша Сироткин заявил, что в лагере можно заниматься чем угодно, кроме одного – стучать оперу. Остальные отнеслись, так сказать, философски – Олегу нравится, ну и пусть веселится. Но участие в самодеятельности имело и свои преимущества – по вечерам нас выпускали из закрытых бараков, и мы собирались в КВЧ, где готовили программу к очередному концерту. Там же, в КВЧ нам показывали и кинофильмы без страшной костоломной давки за места, когда кино демонстрировали для всех. Моя жизнь стала чуть-чуть «свободней» в совсем закрытом лагере. Я даже прославился в некотором роде, в масштабах лагеря, конечно, и вохряки не придирались ко мне, если я, зазевавшись, не успевал во время содрать с головы шапку и гаркнуть:
– Здрасте, гражданин начальник!
Окрыленный успехами, Саша Любимов поставил целиком оперетту «Принцесса цирка», где мне пришлось играть графа, а мисс Мабль играл наш Юра Шеплетто, и играл очень хорошо, надо сказать. Потом Саша уговорил нас поставить бессмертную сцену из «Леса» Островского, где я, конечно, играл Несчастливцева, а Аркашку играл полупрофессиональный актер из Москвы Геннадий Дубов. Если говорить откровенно, я в этой сцене себе нравился... И когда я громовым басом ревел на весь зал: «Лев ведь я! Подлости не люблю!..» – я чувствовал себя, по меньшей мере, Качаловым. Геннадий Дубов тоже был на высоте, и зал оглушительно хохотал, когда Аркашка рассказывал, как трагик зашвырнул его в дамскую уборную. Эту сцену мы ставили много раз, и всегда с неизменным успехом. На следующий день после первого концерта около столовой ко мне подошел один из главарей воровской банды, здоровенный такой верзила с тяжелой челюстью, и, хмуро глядя на меня, спросил басом:
– Это ты вчера давал трагика?
– Да, я, – отвечаю с тревогой в душе.
– Ну, ты молодчик! – и пошел себе...
Мира тоже не одобряла моего увлечения самодеятельностью, но я все же убедил ее в конце концов, что ничего предосудительного в этом нет, и она согласилась с моими аргументами...
На одном из концертов отличился старший нарядчик Пашка Эсаулов, который спал в нашей секции. Ну, здоровый был казачина... Представьте себе, на сцену выходят двое богатырей и несут на больших носилках огромную чугунную гирю весом пудов на десять. Несут они гирю с трудом, бугры мышц перекатываются по телу – страшно смотреть... Для пущего эффекта они обнажены до пояса. Осторожно, кряхтя и сопя, ставят они носилки с гирей на пол и, отдуваясь и вытирая пот со лба, медленно уходят со сцены. И вот появляется в спортивном трико могучий Пашка Эсаулов и, играя борцовскими бицепсами, берет гирю двумя руками и, напружинившись всем телом, отрывает гирю от пола и начинает медленно ее раскручивать вокруг себя, постепенно убыстряя темп. Все с замиранием сердца, в полнейшей тишине глядят во все глаза на потрясающую демонстрацию могучей силы... И после четвертого или пятого оборота гиря срывается из Пашкиных рук и, как снаряд, летит в зал... Вот это был рев и визг! Все первые ряды скамеек опрокинулись вместе со зрителями, в воздухе замелькали валенки и сапоги, а ведь в первых рядах сидели в основном офицеры, вохряки и их жены. У меня, ведущего концерт, прямо скажу, сердце оборвалось... Ну, Пашка, ну, задал номер, ведь его непременно расстреляют за такое смертоубийство... Но тут в зале начинается неслыханный, гомерический хохот, который я долго не могу унять, гиря-то была сделана из бумаги и весила не более ста грамм, и я об этом ничего не знал... Но такой «этюд» можно было давать только один раз.
Так, в трудах и развлечениях прошла зима 1949/50 года. Как-то в начале апреля я вошел после работы в свой 11-й барак и вижу в вестибюле шумную толпу зыков, которые обступили стол с какой-то деревянной штуковиной в виде ящика. На верхней крышке ящика был укреплен игрушечный пропеллер. Желающие испытать силу своих легких должны были дуть в резиновую трубку, которая вставлялась в разные отверстия. В зависимости от номера отверстия и силы дутья пропеллер вращался быстрее или медленнее. Когда я вошел в барак, в трубку дул кто-то из каторжан Горнадзора из соседней секции, и, несмотря на то что его физиономия была красной от натуги, а щеки раздуты, как резиновые мячи, пропеллер вращался еле-еле. В этот момент в барак ворвался Бруно Мейснер и с присущим только ему темпераментом, выхватил трубку изо рта слабосильного каторжанина и с возгласом: «Смотрите, как дуют настоящие мужчины!» – дунул в трубку со всей силы. И в тот же миг был обсыпан с головы до ног белой мукой. Это, оказывается, была первоапрельская шутка... Я думал, что барак развалится от оглушительного хохота, действительно, нельзя было без слез смотреть на бедного, белого с ног до головы, обсыпанного мукой Бруно. А как Бруно смачно ругался, как натурально плевался... И весь вечер пришлось ему вычищать муку щеткой и тряпкой из бушлата, телогрейки и ватных штанов, но Бруно был настоящий мужик, и никакой обиды не затаил.
Пришло наконец и лето, солнце светило круглые сутки, и я очень мучился, не мог спать при свете, а окна занавесить было нечем. Как-то в воскресенье мы сидели в бараке и занимались кто чем: кто чинил одежду, кто читал, кто играл в шахматы. Неожиданно в нашу секцию вошел новый заключенный – небольшого росточка седой армянин с большими карими глазами на аскетическом лице. Он остановился у двери и стал внимательно всех оглядывать, потом быстрыми шагами подошел ко мне и сказал:
– Мне велено разыскать Олега Борисовича Боровского.
Это было удивительно... Я представился. Он назвал себя, протягивая руку:
– Саркисян Георгий Аркадьевич, историк из Москвы.
Мы разговорились. Георгий Аркадьевич был коренной москвич, в детстве он жил с родителями в Англии и говорил по-английски, как англичанин, был великолепно образован, эрудирован, очень талантливый рассказчик. Мы могли слушать его часами, забывая про сон и отдых. К нам Саркисян попал из другого лагеря Воркуты, потому что в Москве он работал ученым секретарем Академии архитектуры, и его посчитали архитектором, хотя он не умел ни чертить, ни проектировать. Однако, учитывая его знания, обаяние, культуру, все единогласно решили, что его надо как-то устроить в Проектную контору. Пошли к Рахмелю, провели совещание и определили Саркисяна на должность «заведующего канцелярией». В его обязанности входило смотреть за двумя копировальщицами, выдавать листы ватмана и писчую бумагу, карандаши, резинки и следить за входящими и исходящими документами. Посадили его в комнату рядом с кабинетом Рахмеля, где сидели две копировальщицы, молоденькие комсомолки Маша Буторина и Валя Ларионова. Кто-то из остряков предложил именовать Георгия Аркадьевича «министром». Так эта кличка и осталась, и не только за ним, но и за этой должностью. Девчонок Саркисян как-то сразу невзлюбил, жаловался, что они редко моются, хотя на самом деле девки были отличные, к нам, заключенным, относились с большим уважением, носили письма на волю, приносили разные вкусные вещи домашнего приготовления. Наш шустрый и молодой Юрочка Шеплетто завел пламенный роман с Валей Ларионовой, длившийся не один год, и так и не был «засечен» лагерными стукачами.