Юрий Хазанов - Знак Вирго
А так — что это за охота? Опять нечего будет Витьке написать… Если не приврать. Ходили, ходили по снегу, Юра устал черт-те как, но ни разу даже ружья с плеча не снял. Ну, приметил издали глухаря, тот на поляне топтался, а потом взлетел — только его и видели. Ну, в самом конце Борис Маркелович показал ему, как стрелять надо, Юра сделал один выстрел… А толку что? Конечно, наплести в письме всего можно, но, в общем, Юра был разочарован…
«Дорогой Юра!
Сегодня получил свое письмо, следом за ним открытку. Разом пусто, а разом густо!
Дела обстоят почти хорошо. (Хотя в Москве „почти“ не считается!) Закончилась четверть. Левка Шамагин отличник. Глядишь, я от него заражусь. Он парень хороший и талантливый. (Друзья всегда талантливы.) Короче, я верю в него, он — в меня.
Я писал тебе про наш альманах. Один номер наконец вышел. А в нашем „Манифесте“, знаешь, какие главные мысли? Искусство только в чувстве. Без него искусства нет. А потому сбросим современное искусство „с парохода“, как говорил Маяковский.
Ждем твоих очерков из провинции. Левка начал писать мой портрет. Он познакомил меня с несколькими парнями, поэтами и художниками, славная „богема“, в наилучшем смысле слова.
Шумим, братец, шумим… Одно плохо — с Ирой. Я больше так не могу, и помириться, простить ей, что стала ходить с Колькой, тоже не могу. Какой-то круг. Ею все замыкается… Чудовищно! И сил нет уйти от этого. Просто страшно. Порою такая скука находит…
В драмкружке все то же: фалованье под гавайскую гитару и фокстрот „Китайские фонарики“. Какой я был дурак — в чем находил хорошее!.. С Колькой — „здравствуй, прощай“, с остальными тоже не очень хочется. Они обижаются, а мне надоело бывать у Сони. Уж лучше вдвоем с Левой ходить по Тверской и разговаривать. Между прочим, принципиально бросил ругаться, пить и рассказывать анекдоты.
Пиши. Меняй кожу. А также поменяй квартиру. Зачем ты живешь в этой сырой трущобе да еще у черта на куличках!
Видел Гаврю из твоей 5-й школы. Шлет тебе лучшие пожелания.
Смотрел „Депутат Балтики“. Блеск! Так понравилась картина, что пойду еще раз.
Твой Витька»А вот совсем неожиданное письмо — от Виктора Жигарева, парня с золотыми зубами, который жил где-то в Тишинских трущобах, как и Чернобылин, и с кем Юра перемолвился от силы десятью словами за все время учения.
«Добрый день, Юрка!
Ты, наверное, не ожидал от меня письма. Но я счел своим долгом, хотя мы и не были закадычными друзьями, написать тебе несколько строк и, может быть, этим разнообразить твою полярную жизнь.
Как все это неожиданно получилось! Мне Лешка Карнаухов сообщил, когда мы катались на катке, что ты уехал. Он позавидовал тебе и не раз говорил, с каким удовольствием уехал бы сам куда подальше… Да это вполне и понятно: школа всем намозолила глаза, и только несколько человек найдется, кто „жить не могут без школы“. Встретил на катке твою знакомую Нину, она тоже сказала мне о твоем отъезде.
Интересно, как ты там живешь? Я все-таки склонен думать, что ты сделал совершенно правильно: это единственный выход для человека с расстроенными нервами. Юрка, ты не обижайся на эти слова, так как они сказаны с большой искренностью. Твоя поездка вернет тебе силы для дальнейшей жизни в шумном городе, поможет физически и умственно развиться. Только ты умело используй время, и в жизнь, которая еще впереди, войдешь вполне здоровым человеком во всех отношениях, понюхавшим уже, что она есть такое.
Отвечай скорее! Пиши, как ты охотишься в таежной чаще, на кого, и вообще о твоем времяпрепровождении.
Сам бы уехал, да не знаю куда.
Витя Жигарев»Конечно, было бы немалым преувеличением из этих юношеских порывов — бросить все, удрать неизвестно куда — делать какие-то обобщения и выводы социологического свойства. Неудовлетворенность школой, домом, жизнью на одном месте свойственна в той или иной мере почти всем во все времена. И в любом возрасте. У Дафни Дюмурье есть превосходный рассказ о «простом английском человеке», скромном чиновнике, который на закате жизни так вот взял — сел на свое старое суденышко и поплыл, куда глаза глядят. Даже «гуд-бай» никому не сказал…
И все же… все же… Хотелось бы тешить себя надеждой, что в их (в нашей) тяге уехать куда-то, изменить обстановку была не одна лишь охота к перемене мест, но и зрели, пускай едва заметные, зернышки протеста.
(Я слишком часто употребляю слова «хочется думать», «возможно», «казалось» — ибо не могу, не считаю себя вправе, даже будучи, пока еще живым, свидетелем происходившего, говорить о событиях, тем более, о мыслях, намерениях или побуждениях, пусть известных мне людей, прибегая к куда более привычным для нашего уха оборотам типа: «уверен», «не иначе как…», «каждому ясно» и другим в этом роде…)
И снова Борис Маркелович уехал. В лаборатории наступило полное затишье, Юра маялся от безделья, все чаще вспоминал Москву и по-прежнему много и бесцельно бродил по городу. Нет, не мог он — не было ни сил, ни настроения — последовать доброму совету друзей и вести дневник, куда, помимо описания событий (которых почти не было), заносить мысли и раздумья о жизни, своей и окружающих; или, быть может, углубиться в историю этих мест (а она достаточно интересна); сочинять стихи — о любви, о Сибири, о… да мало ли о чем!.. Или, наконец, написать несколько интересных и, разумеется, талантливых очерков, рассказов… Начать большую повесть… роман… пьесу… Ведь опыта не занимать…
Ни одну из этих возможностей Юра не использовал, а продолжал скучать, даже начал тосковать.
Как-то днем купил на рынке тульский медовый пряник — решил побаловать себя, а вообще-то приходилось считать каждую копейку, и уселся под солнцем на деревянном крыльце закрытого на учет магазинчика. Уже пригревало по-весеннему, к полудню в затишке стучала капель — вскоре, говорили Юре, отсюда и не выедешь никуда: автомашины ходить перестанут, пароходы еще не начнут. Значит, и Маркелыч неизвестно когда приедет. Если вообще вернется. Ходили слухи, он окончательно разругался с начальством.
Юра сидел наедине со своими невеселыми мыслями, жевал пряник, и в это время на крыльцо присел парень с куском хлеба в руке. Он сел и вытянул правую ногу, она у него заканчивалась деревяшкой. Юра никогда не видел так близко настоящую деревянную ногу, про нее только читал в книгах, и, как правило, владелец ее был либо пиратом, либо отставным шкипером, поскользнувшимся на апельсиновой корке, либо героем трех войн и очень редко просто нищим. А тут сидел совсем молодой, в грязном полушубке, но ясно, что никакой не нищий, и вид его деревяшки не напоминал ни о море, ни о славных боях, а был жалок и неприятен.
— Нездешний? — спросил парень. Глаз у него был, видно, приметливый.
— Нет, — ответил Юра.
— Издалека?
— Из Москвы.
Парень не кивнул уважительно головой, как делали многие: мол, столица, сердце родины, Сталин, метро, Большой театр, мавзолей — а просто сказал, не спросил:
— Ну, и чего приехал…
В голосе было безразличие, даже как будто злость, и Юре не захотелось отвечать, но он посмотрел на правую ногу парня и сказал, по возможности, небрежно:
— Так, работаю на рыбстанции.
— А школа? Ты ж еще…
Проклятая моложавость! Что ж его чуть не за семиклассника принимают?
— Мне уже семнадцать, — немного приврал Юра.
— Ну да! И мне тоже, — сказал парень с таким удивлением, словно годился Юре в отцы. — Отломить хлеба?
Потому что Юра уже проглотил последний кусок своего пряника.
— Нет, спасибо. Я сыт.
А он не такой злой, решил Юра. Просто чего хорошего, если ноги нет? И с девчонками как знакомиться?.. Юре стало его очень жаль, захотелось поддержать, утешить, но он только спросил:
— А ты? Здешний? В каком классе?
— Работаю… В гараже… А где родился, не знаю.
— Как не знаешь? — «Тоже, шутник нашелся!» И Юра, в свою очередь, решил пошутить: — А в анкете что писал? Для паспорта?
— А ничего! — опять у него был злой голос. Или Юре показалось?
— Откуда мне знать, — уже спокойней сказал парень, — если в три года… А может, в четыре… Я и сколько мне лет, не знаю. Назначили люди, я и взял… Имя только помнил… Тебя как звать?
Юра ответил.
— А меня Иван… Ваня… Вроде так называли.
— Где ж ты родился?
— Далече отсюда. Потому что тогда на поезде долго ехали. Это я помню… А еще я припадочный… — Сообщил, как похвастался. Так, во всяком случае, прозвучало.
«Полным-полна коробушка», — подумал Юра, но тут же обругал себя за несвоевременный приступ остроумия.
— Значит, ты в детдоме жил? — спросил он Ивана.
— Не пришлось. Нашлись добрые люди… взяли…
Они еще посидели на ступеньках закрытого магазина, Иван доел свой хлеб; потом ходили по площади, спустились к Иртышу. Иван шел, едва прихрамывая, Юра даже забыл, что у него деревянная нога, и почти все время новый знакомый рассказывал о своей жизни — лишний раз подтверждая то, что Юра хорошо понял уже с некоторых пор: что, действительно, многих почему-то тянет выкладывать ему о себе самое наболевшее, хотя ясно ведь, как день, что ничем Юра помочь не может, кроме умения слушать и сочувствия.