Юрий Хазанов - Знак Вирго
Дорогой Юра!
Вот я пишу снова, а от тебя только одна единственная открытка. Помнишь ты, что обещал часто писать?
У нас много нового. Я подружился с Левой Шамагиным, с Костей Садовским. Втроем организовали литературную группу и выпускаем журнал под названием «Мы». Вышел один номер. Там статья, мы называли ее манифестом, в ней мы заявляем о своих взглядах на искусство, на творчество и определяем направление журнала. Я вышлю тебе журнал, а ты напиши рецензию, мы дадим ее во второй номер. Ладно?
Нинку Копылову почти не вижу, не знаю, как она. По-моему, все больше с Васильевым.
А с Колькой я совсем разошелся. Он даже написал мне длинное послание, в котором говорит, что ничего особенного к Ире не имеет и что ребятам не к лицу ссориться из-за какой-то девчонки. Развел дурацкую философию на два листа. Я ответил ему одним словом: «дурак». Он узнал о существовании «Мы» и обиделся, что его не пригласили.
С Иркой в странных, непонятных отношениях. Когда встречаемся (в школе это неизбежно), оба начинаем улыбаться и даже смеяться (нервный смех, может?), но не разговариваем. Все равно, мне приятно. А что будет дальше — не знаю. Я ведь через пару месяцев уйду из школы навсегда, а ей еще год трубить.
Ну, ладно. Живы будем, не умрем. Привет от всех ребят и от всех родных. Пиши побольше о себе.
Витя.P.S. В школе новая песенка: «У Евгеши рощу охраняет Рощин!»
4
Не так много времени прошло с тех пор, как Юрин поезд отошел от перрона Северного вокзала, что на Каланчевской площади в Москве, а казалось, минули века. Тщетно пытался он нагнетать воспоминания — о Нине, о директоре, о бабе-Нёне, о своих обидах на что-то, на кого-то — чтобы испытать те же чувства, что раньше; те самые, что побудили бросить все и уехать… Но исчезла острота, все сгладилось, потеряло очертания. Еще некоторое время назад он мог бы, ему представлялось, провести рукой по всем шероховатостям своей жизни, сказать: вот это — укололся о Нинино равнодушие; эти зазубрины — от ощущения, что стал не так нужен друзьям; этот бугор — от противных разговоров с директором; эта заноза — от вечных скандалов с бабушкой… А сейчас — под рукой и в душе была прямая, ровная линия. И нет сожаления о совершенном, как и предвкушения чего-то нового, интересного. Безразличие, апатия. Словно очень устал…
В общем, опять почти подходили слова той самой песни про жизнь, полную исканий и переживаний; песни на легкий, расхожий мотив, которую Юра еще иногда напевал в память о своем недалеком, но почти забытом суровом прошлом:
…Время разлучило наши встречи —
Пулями, шрапнелью и картечью,
И среди огней
Раскаленных дней
Мог ли думать я о ней…
(Он почти уже и не думал о ней.)
Песни в те годы были с Юрой все время — не те, так другие. Они, меняясь, сопровождали его и действительно помогали — если не «строить», то жить. Это были самые разные песни — чаще из кинофильмов — маршевые, патриотические, лирические: и та самая, которая «строить и жить помогает», и про сердце, которому «не хочется покоя», и про «веселый ветер»; а также «страна моя, Москва моя…» и «почему я водовоз», и «в каждой строчке только точки», и «танцуй танго, мне так легко», и «ин Парис, ин Парис зинд ди медельн зо зюс» — из заграничного фильма «Под крышами Парижа»… и песенка «Мое сердце плачет, тебя зовет», которую Юра услышал однажды в кинотеатре «Палас» в исполнении джаза из Чехословакии; и неаполитанские песни, и «Златые горы», и ария «Куда, куда вы удалились», и даже «Интернационал»… Неважно, какие были слова (очень редко они находили отзвук), важна была мелодия, она-то часто и помогала — особенно в одиночестве — ходить, сидеть, думать, переживать обиды, даже надоевшие уроки делать…
Вернулся из своей командировки Борис Маркелович, и стало немного веселей. С ним и молчать приятно. А в ближайший выходной они отправились на охоту. Самую настоящую — на глухарей. Юра получил амуницию: одноствольное ружье, несколько патронов, дробь, короткие широкие лыжи без палок. Наконец-то!
Вышли не очень рано — все равно, намечалась ночевка в деревне, километрах в пятнадцати от Тобольска, у знакомых Бориса Маркеловича, и лишь следующим утром они пойдут в лес. В тайгу! Погода была что надо: мороз градусов тридцать, но совсем без ветра, так что идти — одно удовольствие. Шли сначала по большаку, потом свернули на санный путь, однако лыжи не надевали: они только для очень глубокого снега. В валенках Юре было тепло и приятно; правда, городское пальто с котиковым воротником казалось не совсем к месту, да и тянуло у ворота и в плечах, но зато за спиной болтался походный рюкзак, на плече висело настоящее ружье — «тулка». Будет, о чем написать Вите.
В дороге больше молчали: Борис Маркелович не был говоруном, да и мороз немалый. Но все же Юра успел узнать, что глухари — из отряда куриных, семейства тетеревиных; что из этого же семейства — куропатки, рябчики; а глухарь самый крупный из них, больше метра в длину бывает и весом до семи кило.
В деревенской избе, зимой, Юра был первый раз в жизни, и ему там понравилось: высоко от земли, чисто, тепло; правда, окошки маленькие, зато хозяева какие радушные — сразу усаживать за стол стали, кормить, да как!.. Юра давно не ел таких разносолов, если вообще ел когда-нибудь. Одна рыба чего стоит! А огурчики малосольные! А капуста!.. Борис Маркелович водки не пил, и Юре было неудобно выпить, а как хотелось под такую закуску! К Соньке бы в дом ее, а то заедали там одним хлебом с колбасой… Ну, еще пирожные иногда…
Время летело быстро. Юра все-таки выпил пару граненых стопок — молодой сын хозяина налил потихоньку, и стало еще приятней и легче, совсем прошли скованность, стеснение, которые испытывал почти постоянно, в любом окружении, пока немного не выпьет. Оттого, пожалуй, и не отказывался никогда, если предлагали, и сам порой проявлял недюжинную инициативу — перед катком (с Костей Бандуркиным), перед кино (чтоб легче себя чувствовать с Ниной), перед тем, как пойти в какую-нибудь компанию…
Обед, за разговорами, почти незаметно перешел в ужин, но перед этим хозяйский сын с женой собрались в баню, которая уже топилась во дворе. Юра был уверен, молодые пойдут по очереди, и очень удивился, когда ушли вместе. Думал, так поступали только в прежние времена. Вернулись они нескоро, распаренные, оживленные, молодая женщина, так показалось Юре, с чуть смущенным лицом, а хозяйский сын с видом победителя. Потом, ночами, Юра не один раз пытался представить себе во всех подробностях: что и как могли они вытворять в бане, и не мог решить, хотел бы и сумел бы совершить сам то, что они. Гостям тоже предложили побаниться, Борис Маркелович пошел, а Юра отказался — боялся простудиться и заболеть. В Москве он чуть что — простужался.
Охота разочаровала Юру. Он представлял ее совсем по-другому. В его мыслях она была почти такой, как изображали ее Тартарен из Тараскона или барон Мюнхаузен: сотни (ну пускай десятки) птиц летают по небу; десятки зайцев и лисиц шныряют в лесу, они с Борисом Маркеловичем то и дело вскидывают ружья, стреляют, а собака… Да, жалко, Борис Маркелович не взял своего Бурана — потому что лайки по дичи не ходят.
А так — что это за охота? Опять нечего будет Витьке написать… Если не приврать. Ходили, ходили по снегу, Юра устал черт-те как, но ни разу даже ружья с плеча не снял. Ну, приметил издали глухаря, тот на поляне топтался, а потом взлетел — только его и видели. Ну, в самом конце Борис Маркелович показал ему, как стрелять надо, Юра сделал один выстрел… А толку что? Конечно, наплести в письме всего можно, но, в общем, Юра был разочарован…
«Дорогой Юра!
Сегодня получил свое письмо, следом за ним открытку. Разом пусто, а разом густо!
Дела обстоят почти хорошо. (Хотя в Москве „почти“ не считается!) Закончилась четверть. Левка Шамагин отличник. Глядишь, я от него заражусь. Он парень хороший и талантливый. (Друзья всегда талантливы.) Короче, я верю в него, он — в меня.
Я писал тебе про наш альманах. Один номер наконец вышел. А в нашем „Манифесте“, знаешь, какие главные мысли? Искусство только в чувстве. Без него искусства нет. А потому сбросим современное искусство „с парохода“, как говорил Маяковский.
Ждем твоих очерков из провинции. Левка начал писать мой портрет. Он познакомил меня с несколькими парнями, поэтами и художниками, славная „богема“, в наилучшем смысле слова.
Шумим, братец, шумим… Одно плохо — с Ирой. Я больше так не могу, и помириться, простить ей, что стала ходить с Колькой, тоже не могу. Какой-то круг. Ею все замыкается… Чудовищно! И сил нет уйти от этого. Просто страшно. Порою такая скука находит…
В драмкружке все то же: фалованье под гавайскую гитару и фокстрот „Китайские фонарики“. Какой я был дурак — в чем находил хорошее!.. С Колькой — „здравствуй, прощай“, с остальными тоже не очень хочется. Они обижаются, а мне надоело бывать у Сони. Уж лучше вдвоем с Левой ходить по Тверской и разговаривать. Между прочим, принципиально бросил ругаться, пить и рассказывать анекдоты.