Артем Анфиногенов - Мгновение — вечность
— Товарищ сержант!
— Здравия желаю, — не узнал Павел однополчанина.
— Сержант Гранищев! — громче прежнего восклицал тяжеловес, стискивая его руку своими задубевшими клешнями. — Сержант Гранищев, — повторял он на разные лады, рдея, как человек, не обманувшийся в своих ожиданиях. — Жив, Солдат!
Он и прозвище его знал...
— Кто еще пришел? — спрашивал летчик деловито, со сдержанностью, большей, чем была необходима, а про себя думал: «Память отшибло, что ли?» Сердечность механика его тронула.
— Все стоянки наши, — невпопад отвечал тяжеловес. — Истребителей не осталось, перебросили в колхоз Кирова... «Лимузин» один вкалывает, я на нем как раз, на «Лимузине», — «Лимузин» был такой же, как и «Черт полосатый», изношенной и живучей машиной.
— Никто не пришел? — повторил вопрос Гранищев.
— Я в лицо не всех знаю... Я в полк прибыл, когда вы улетели...
— Откуда же меня знаешь?
— Наслышан, — улыбнулся механик. — Рассказывали и описывали... Как вас увидел, сразу понял: сержант Гранищев!
К поселку МТФ Павел подходил затемно; плохо видя, он все узнавал и угадывал. Разрыхленная земля под ногами напоминала, как они здесь авралили, сжигая и зарывая в землю отравленные диверсантами продукты; обломок фанерного «зонта», «гриба», говорил об усилиях, предпринимавшихся, чтобы уберечь дежурных летчиков от солнцепека. «Загон», где в день прибытия на МТФ красовались пригнанные отовсюду «Р-зеты», «Р-5», «Чайки», пустовал: ни одного экземпляра допотопной техники не уцелело, все поглотила битва.
Высматривая окопчик, вытягивая в том направлении шею, Павел проходил мимо него, не останавливаясь, не сворачивая, торопливо пронося тайну, которую никто не знает, и горечь, в которой трудно было признаться даже себе... «Как он меня перед нею выставил!» — вдруг подумал он о Егошине, вспомнив свои ужасные посадки на глазах у Лены. И остановился. Не захотел идти дальше, встречаться с майором, давать ему объяснения... В отношениях Лены к нему, понял Павел, тоже присутствует Егошин. Сам о том не ведая, присутствует...
Расторопный лейтенант, адъютант эскадрильи, служивший летчикам-сержантом и за дядьку и за няньку, облобызал Павла, как родного, снял с себя двухлитровый немецкий термос (с водой по-прежнему было скверно): «Пей и мойся!» — «Я арбуза наелся...» — «Мойся!» Сам сливал ему из колпачка, выспрашивая подробности Обливской («Ты первый пришел, данных в полку никаких... Будь другая цель, дивизия бы так, конечно, не трясла, а тут аэродром, сам понимаешь, каждая подробность на учете...»), перебивал себя новостями. Павел коротко рассказал о вылете, о бое с «мессером».
— Отоспишься — представишь рапорт, — наказал ему адъютант. — Все подробно.
— Витька Агеев живой?
— Дежурит!.. Мне помогает. Летать не дают: две недели плена...
— Меня теперь тоже зажмут?
— Но ты на нашем берегу упал? На левом?
— На левом...
— На оккупированной территории не был, другое дело.
— Агеев две недели по хуторам прятался, — возразил Гранищев. — Днем отсыпался, ночью шел.
— Ты с ним был? Видел? Вот в полку Клещева погиб сын Микояна... Вернее, сбили. Сбили, а падения летчика никто не видел. Никто ничего сказать не может... Может, и не сбили... может, он в плену сидит... Так что две недели Виктора Агеева без проверки оставлять нельзя! Помолчали.
— Кто продукты-то травил, узнали?
— Ищут. Он тогда еще летал.
— Да я не к тому... Я бы Виктора сейчас пустил. Пусть воюет.
— Не хотел бы я быть на его месте.
— Живой, значит, везучий. Свое возьмет. Когда проняла заволжские аэродромы лихорадка: «Немцы взяли Рынок!» — рассказывал лейтенант, задания на вылет то ставились, то отменялись, в полк примчался Раздаев, и под конец дня на КП лейтенант услышал радио, какого за всю войну ему слыхивать не приходилось: открытым текстом ставилась боевая задача дивизии. Командиру бомбардировочной дивизии предписывалось всеми силами ударить по Ерзовке — не по Рынку, по Ерзовке и по дороге от нее на юг, к Сталинграду, куда прорвались немецкие танки. «Всею наличностью, всею наличностью!» — взывал незнакомый, срывающийся голос, а командир бомбардировочной дивизии отвечал: «У меня в строю четыре, у меня в строю четыре...» Тут же раздался звонок от Хрюкина: «Поднять все на Ерзовку и по дороге от Ерзовки на юг, к Сталинграду, по танкам...» Хрюкин, хозяин воздушной армии, знал, куда кинуться, если нет бомберов. Знал, кто выручит, — Раздаев выручит, Егошин — штурмовики, своевременно здесь же, под Сталинградом, получившие ночную подготовку. Случайность, а может, и предвидел генерал такой вариант. Факт тот, что поднялись в сумерках, после отбоя, экипажи для ночных условий не готовые, чехлили моторы... Да, прорыв со стороны Рынка был смертелен для города, но и контрудара штурмовиков немецкие танкисты тоже не ждали. Вышли «ИЛ-вторые» в бой на ночь глядя, сработал полк Егошина против лавины, катившей на завод, внезапность сокрушал внезапностью. Лег костями «дед», школьный инструктор, два его собрата по училищу, сержанты, обученные «дедом»,
— Дал я, между нами, Виктору Агееву совет... Знаешь какой? Выступи, говорю, на митинге, как лейтенант Кулев. Заверь командование: так, мол, и так, желаю бить ненавистных оккупантов... Кулев выступил, его тут же послали...
— Какой Кулев?
— Без тебя прибыл, штурман, лейтенант Кулев. По ошибке или как, не знаю: штурман, а попал в наш полк. Кантовался в штабе... Выступи, говорю, как Кулев, тебя сразу в боевой расчет поставят, пошлют на задание... Неловко, говорит Агеев. В грудь себя стукать не умею. Получается вроде как выставляюсь... Совесть моя чистая.
— Правильно считает.
— Ты говорливый стал, Паша... Донесение напишешь подробно, — повторил адъютант. — Мы тебе звездочку нарисуем. Как истребителю...
Звездочек тогда еще не рисовали.
Летчик-истребитель Амет-хан Султан извещал наземные службы об одержанной им победе, бабахая из пистолета в воздух. Летчик-истребитель Венька Лубок отметил первый сбитый им самолет, нарисовав на левом борту своего «ЯКа» алую розу, а на правом начертав женское имя «Света» (как звалась его подружка). Некоторые, припоминая красвоенлетов времен гражданской войны и встречая трофейные останки, брали на вооружение туза пик, черных кошек или драконов. Склонность к мистике пресекалась членом Военного совета в корне, да и сама бортовая геральдика в авиации решительно отвергалась — к чему она? Это восточный деспот Чингисхан красил своей кобыле хвост, чтобы все ее замечали, а пятнать краской боевую технику — только ее демаскировать. В сорок первом году в Белой Церкви так раскрасили, закамуфлировали один «СБ», ходивший на разведку, что свои же зенитчики его и сняли... «Чуждо...» «Принижает бойца Красной Армии...» — все так, а живописцы в авиационных полках не унимались.
Столь устойчивое тяготение к рисованному знаку — не сродни ли оно мужицкому желанию вплести на праздник в гриву своего Серка-кормильца нарядную тесемку? И разве не переносит летчик на боевую машину, на самолет, чувства, которые дед его и прадед, не вылезавшие из борозды, связывали с конем? «Мой брат Иван нынче на «Фордзоне» пашет, а я на «ишаке», — говорил курсант Сталинградского летного училища Венька Лубок.
...Под Валуйками, когда немец ломил на восток и дня не проходило без потери, старший лейтенант Баранов, сняв в бою «юнкерса», вывел на борту своего истребителя красную звездочку. «Возможно, не все из нас уцелеют, — объяснил Баранов, — звездочка скажет, как мы дрались...»
Звездочка как знак победы в воздушном бою утвердилась.
Узнав ее историю от адъютанта, Гранищев сказал:
— Если как истребителю... Такое отличие было ему по душе.
Кризис Сталинграда, назревая, в армейских штабах отзывался не так, как в районе Рынка, и на заволжских аэродромах иначе, чем на переправах, работавших под огнем. Сказывался он и на личных отношениях.
После 23 августа, когда штаб 8-й воздушной армии, за день до катастрофы переброшенный удачливым начальником штаба в левобережный совхоз, чудом уцелел, и после прорыва к Волге немецких танков, остановленных, но не разбитых летчиками Егошина, — после этих штыковых ударов, полученных городом в ближнем бою, в отношениях командарма Хрюкина и командующего ВВС Новикова произошла перемена. Взаимные симпатии, отличавшие бывшего сельского учителя и бывшего усердного ученика-переростка, уступали место сухости, жесткости, затяжным угрюмым паузам. Не потому, что командарм Хрюкин и командующий ВВС Новиков стали хуже думать друг о друге: война выстуживала тепло человеческого общения. Она в нем не нуждалась. И вдали от фронта, в столичных штабах и управлениях, чутких к затрудненному дыханию Сталинграда, боязнь за личную судьбу вытесняла сострадание к ближнему, участливость. «Революция не позволяет нам быть сентиментальными!» — говаривал начальник ГлавПУРа. Провалив Керчь, где только убитыми было потеряно свыше ста тысяч, он по возвращении в Москву первым делом потребовал от командующего ВВС Новикова «убрать Сосина», одного из лучших летчиков отряда, обслуживающего высшее крмандование РККА. «Больно разборчив Сосин... «Есть минимум, нет минимума», — брюзжал генерал. — А меня Ставка затребовала, я из-за хваленого Сосина в Ставку опоздал!» Унижением такого мастера, как майор Сосин, им же дважды представленного к награде, начальник ПУРа подчеркивал прочность собственного положения. Еще категоричней был он в общей оценке ВВС. «Главное, Александр Александрович, — напутствовал он Новикова перед Сталинградом, — обеспечить преломление первомайского приказа товарища Сталина в сознании летного состава, особенно истребительной авиации». Не любя недомолвок и не теряя лица, он за день до того, как был с треском снят и разжалован, дал молодому командующему ВВС, отбывавшему выправлять положение юго-западного фронта, рекомендацию: формировать в действующей армии штрафные эскадрильи... В штабе Новикова эта проблема не обсуждалась.