Николай Алексеев-Кунгурцев - Брат на брата. Заморский выходец. Татарский отпрыск.
Обедал он вяло. Он медленно съел несколько плодов, выпил кружку вина с ломтем белого хлеба, налил еще, отхлебнул глоток и задумался. В своей задумчивости он не замечал, что старец Карлос часто отрывает свои глаза от бумаги и останавливает на нем взгляд, полный грусти.
Вот старик отбросил перо и откинулся на спинку обитого кожей кресла.
— Покончил ли с обедом, Марк? — спросил он.
Еели б в это время в комнате находился кто-нибудь из вейецйанцев — приятелей Марка, то, наверно, подивился бы тому языку, на котором были произнесены эти слова. Язык этоТ не имел ничего общего с итальянским, этот язык был русский.
Молодой человек встрепенулся.
— Да, я отобедал, — по-русски же ответил он, залпом осушив кружку вина.
— Подойди сюда и посмотри на мою работу.
Марк повиновался.
— Гороскоп! — с удивлением вскричал он, взглянув на бумагу, лежавшую перед дядей Карлосом.
— Да, гороскоп. Твой гороскоп… Пододвинь скамью и садись: мне надо с тобой поговорить.
Когда молодой человек сел, Карлос некоторое время молча смотрел на него. Казалось, он хотел проникнуть взглядом в самую душу юноши. Марк невольно смущался под его пытливым взглядом.
— Марк, дитя мое, — тихо заговорил старик. — Твой дух не спокоен, ты страждешь… Скоро исполнится девяносто лет, как я живу на свете. Я многое повидал, многому научился, я привык читать в душе тех людей, которые мне дороги… Марк! Скажи мне, о чем ты страдаешь?
Слава Карлоса глубоко взволновали молодого человека. Тоска, которая не покидала его, теперь, казалось, удвоилась, слезы подступали к глазам.
— Дядя! Нет! Отец! Учитель! — заговорил он прерывистым голосом, опустившись на колени перед старцем и покрывая поцелуями епх морщинистую руку. — Отец! Я стражду, ты прав, прав, как всегда! Непонятная тоска гложет мое сердце. Я задыхаюсь здесь, мой отец, мой учитель! Меня тянет на простор, куда-нибудь далеко-далеко. Я часто грежу наяву. Мне слышится, что кто-то зовет меня так жалобно, что мое сердце замирает от горя. Едва я задремлю — меня посещают дивные сны. То я вижу себя в глубине дремучего леса. Зима… Снег густым слоем покрывает землю, целые сугробы нанесло у подножья деревьев. Лунная ночь. Месяц светит так ярко, как мне никогда не случалось видеть здесь. На ветвях колючих деревьев лежит белый налет, искрящийся под лучом месяца. Тихо — так тихо, что кровь стынет в жилах от непостижимого ужаса. И вдруг словно стон проносится по лесу. Смолкает, и снова, снова, уже не один, десятки, сотни… Лес говорит! От каждого дерева исходит вопль: «Наш! Наш!» Колючие оледенелые ветви обвивают меня… Я вскрикиваю от ужаса и просыпаюсь, покрытый холодным потом… Иногда я вижу большой город. Блещет на солнце многое множество церковных куцолов. Узкие улицы полны народом. Гудят колокола. Я в толпе. У меня легко и радостно на сердце. Мне кажется, что я в своей семье, что вокруг меня мои братья. Толпа влечет меня, и я иду. Куда — не знаю сам, кажется, в родимый дом. Родным веет на меня от всего: от домов, покрытых черепичными или тесовыми крышами, от церквей, разливающих по городу могучие звуки, от садов… Кажется, что ветки деревьев, покрытые свежею светло-зеленою диствою, приветливо кивают мне… Иногда, отец-учитель, мне в дреме кажется, что к моему изголовью слетают две девы, прекрасные как ангелы. Они не похожи на здешних. У них золотистые косы, их кожа белизной напоминает снег… Они целуют меня, называют милым, своим. Я, кажется, и теперь слышу их серебристые голоса, говорящие: «Милый! спеши в край родной!» Горячие поцелуи их жгут меня, кровь кипит у меня в жилах… Отец! Учитель! ты мудр! Объясни же, что это такое! Я стражду, стражду! Ах, отец, отец!
Марк припал лицом к коленям старца. Голос его прервался от рыданий.
Карлос гладил рукою белокурые волосы юноши. Бледные губы его тихо шевелились.
— Судьба! Судьба! — шептал он, покачивая седою головой, и потом добавил: — Успокойся, дитя мое! Сейчас ты поймешь, что значит твоя тоска. Судьба зовет тебя! Успокойся— нам еще о многом нужно говорить. Встань и сядь!
Последние слова Карлос произнес повелительным тоном. Марк опустился на скамью и взглянул на старика. Лицо Карлоса было серьезно, почти строго.
III. КОЕ-ЧТО О ПРОШЛОМ И БУДУЩЕМ
— Ты уже знаешь, Марк, — начал старик, — что родина твоя не здесь, а далеко на севере, что тот язык, на котором мы говорим теперь, есть русский; знаешь ты также, что судьба случайно забросила тебя сюда еще в то время, когда ты был пятилетним ребенком, но каким образом пришлось тебе очутиться здесь, кто твои родные, где они живут — обо всем этом я еще не говорил с тобой: я ждал, «когда исполнится полнота времени». Теперь пора пришла…
— Кое-что у меня сохранилось в памяти, — задумчиво проговорил Марк. — Я смутно припоминаю бледное исхудалое лицо, обросшее густою золотистою бородою; впалые глаза, обведенные темными кругами, с тоской устремленные на меня; руку, с до того белою кожею, что сквозь нее синеют жилки, прикасающуюся к моему лбу; тихий шепот…
— Это — твой умирающий отец.
— Я помню также, что я называл его тятей… Как сквозь сон, еще мне припоминаются толпы размахивающих оружием людей, языки пламени, треск горящего дерева, вопли, стоны…
— Ты запомнил, насколько может запомнить ребенок. Когда ты выслушаешь меня, быть может, новые воспоминания воскреснут в — твоей памяти. Однажды, — это было пятнадцать лет тому назад, — в такой же ясный летний День, как теперь, в нашем городе царило необыкновенное оживление: прибыла галера, одержавшая победу над турецким разбойничьим судном. Говорили, что победа стоила венецианцам дорого, что разбойники дрались с дикой храбростью — тем более чести было нашим отважным морякам. В храме Св. Марка был пропет Те Deum [15]. Было привезено множество добычи и само турецкое судно с залитой кровью палубой, иссеченное, но еще годное для плавания. Говорили, что было освобождено более сотни христиан, томившихся в мусульманской неволе — они были гребцами у турок. Знаешь ли, что значит быть гребцом на турецкой галере? Более жестокой пытки нельзя придумать! Прикованный к скамье так коротко, что едва может приподняться, несчастный томится под палубой без света и воздуха, без устали поднимая и опуская тяжелое весло. Удивительно ли, что, как говорили, эти несчастные, когда вырвались на Божий свет, почти обезумели от радости? Радость заразительна, и венецианцы сами радовались не меньше освобожденных, братались с ними, пировали. Я вел тогда такую же затворническую полумонашескую жизнь, как теперь, и, если бы не мой старый слуга Жуан — он умер лет девять назад…
— Я хорошо помню Жуана, — прервал Карлоса Марк. — Высокий старик с седыми усами… Каких только игрушек он мне ни делывал!
— Да, он тебя любил. Так вот, если бы не Жуан, сообщивший мне все то, что я тебе сейчас рассказал, я, пожалуй, и до сих пор не узнал бы о причине шума в нашем городе, и тебе, вероятно, не пришлось бы делить со мной мое одиночество. Рассказав мне о городской новости, Жуан добавил:
— «Только одному из освобожденных не приходится веселиться и радоваться».
— Почему же? — спросил я его.
— «Даже не одному, а двум, потому что с ним находится маленький мальчуган».
— Да объясни ты мне только, в чем дело!
— «Чем объяснять, я лучше сведу тебя, господин мой, к тем несчастным. Они тут недалеко. Я знаю, ты — добрый господин и сжалишься над ними».
Я отговаривался, но он так пристал ко мне, что я наконец согласился. Жуан сказал правду — нам, действительно, пришлось не особенно далеко отойти от дома.
Никогда я не забуду того зрелища, Марк, которое я увидел! Представь себе ясное синее небо; яркое солнце обливает лучами палаццо, богаче, прекраснее которого трудно придумать, смотрится в тихо плещущиеся воды лагуны. Стройные колонны из мрамора и цветных камней возносятся ввысь и ласкают взор своей легкостью и красотой, теплый воздух нежит тело… Благодать! И представь себе теперь, как больно должно сжаться твое сердце, когда ты увидишь, что есть человек, для которого эта благодать является мукой, пыткой. Солнечные лучи, которые обдают тебя теплом, для него источник страданья — они жгут его изнуренное тело; веселый плеск воды заставляет его сильнее чувствовать жажду; какая пытка видеть воду и не иметь возможности освежить каплей воды свои запекшиеся губы! До красоты ли ему палаццо, если страдалец лежит у его входа на мраморной плите, до того нагретой солнцем, что камень жжет.