Николай Бенедиктов - Русские святыни
Стоит обратить внимание на то, что все эти формулы, формы, правила, законы написаны словами, имеющими множество оттенков и незаконченность очертаний, и все же это Слово пишется с большой буквы в западной жизни, и под него подводится со всем своим бесконечным многообразием жизнь. Вот еще одна точка расхождения между русским и западным восприятием слова — на Западе слово (за, которым, естественно, стоит человек) нередко выглядит как едва ли не равнопорядковый партнер жизни, а за кадром этой ситуации стоит возрожденческий антропоцентризм, который своим героическим титанизмом под себя, человека, переделывает жизнь. Я и мир — выглядит именно, по Фихте, — Я с большой буквы и не-Я — весь мир. Поскольку в период Просвещения «я» стало сводиться к рациональности, то «я» получило возможность заменяться словом (рациональным), и западное взаимоотношение получило возможность выглядеть как в логическом позитивизме: Слово (с большой буквы) и мир (с маленькой). При всей условности приведенной схемы мы можем обнаружить ее — схему — в философии, праве, религии, обыденном восприятии и т. п. Отсюда постоянно в философии, в преподавании, в науке возникающее желание создать законченную систему Слова — маленькими рациональными терминами выразить и обосновать смысл большой законченной рациональности — Слова, Логоса, Системы, ибо слово было Бог, и Бог было Слово. Ветхозаветные ассоциации напрашиваются. И мы видим Спинозу, который мораль выписывает геометрическими схемами, Гегеля и Канта, пытавшихся создать законченные системы знаний. Имя им — легион. И значение слова в таком случае громадно.
А как в России? С одной стороны, бросается в глаза неразрывность слова и дела. Вспомним "Слово о законе и благодати" митрополита Иллариона, в котором высказывается жесткое требование в русской жизни проводить закон (внешнее, форму) только как продолжение благодати (внутреннего содержания). Единство слова-учения и реальности вызвали к жизни особое явление — старчество. И русские философы жили так, как учили. Более того, заразившись какой-либо мыслью-учением-словом, русские старались перевести его в дело, воплотить в жизнь. Вера без дел мертва, по словам апостола Иакова, и важно поэтому показывать веру в делах своих, по словам св. Григория Паламы. Петрашевский, заразившись учением Фурье, тут же устраивает фаланстер в своей деревне. Народник Лизогуб, будучи очень богатым человеком, начинает вести аскетический образ жизни, а все деньги считает принадлежностью революционной организации. Единство этой традиции видно и в том, что старцы, жизнью своей утверждающие слово, Петрашевский, Лизогуб (в очерке о нем в своей книге "Подпольная Россия" С. Степняк-Кравчинский писал: "Для него убеждения были религией, которой он посвящал не только всю свою жизнь, но, что гораздо труднее, каждое свое помышление! он ни о чем не думал, кроме служения делу, был святой",[196] Ленин (кличка Старик его биографом Н. Валентиновым прямо связывается со старчеством) — все они отмечены одной традицией — неразрывного слова и дела. Единство слова и дела видно и в поведении К. Аксакова: "А К. Аксаков оделся так национально, что народ на улицах принимал его за персиянина",[197] — и в поведении Герцена, который за словами Гегеля сразу увидел жизнь
("Диалектика есть алгебра революции"), и в художественном образе Рахметова, который и жизнь перекроил, и себя так, что слова его с делами не расходились.
Однако и в русской традиции нельзя ограничиться указанием на единство слова и дела. Известно, что русское слово отнюдь не точно зафиксированная формула. Легко вспомнить национальную по облику фигуру Хлестакова, который в каждом слове был искренен. Известно, что и Пушкина часто обвиняли в словесных противоречиях, и Достоевский, и Тургенев часто говорили о себе небылицы. А. Григорьев в ответ на замечание, что его нынешние слова противоречат вчерашним, мог заявить, что сам не знает, что он завтра скажет. И даже моралист Л.Толстой, который своим учением не ограничился, но пытался «опроститься» и сам, однако же постоянно пишет противоречивые вещи — "кончил курс первым, поэтому ничего не понимал", или "преступный и привлекательный" и т. п. Можно вспомнить и достаточно нередкие жалобы европейцев на византийское лукавство русских в жизни и политике. Да и у русских можно легко обозначить неверие в слово. Вспомним тютчевское "Silentium":
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
И "нам не дано предугадать, как слово наше отзовется". Здесь налицо исихастское превалирование, преобладание, предпочтение дела, жизни, слову: "Слово — серебро, молчание — золото". Поэтому на Руси появляется и совершенно неожиданная "Философия общего дела" Н. Федорова, которая воскрешение мертвых рассматривает как практическую задачу общего дела, — именно дела, а не слова, обоснования, молитвы, веры. И даже там, где, казалось, искать особо нечего, неожиданно обнаруживается, что слово не играет той ясной и отчетливой роли, как на Западе. Так, в ленинских текстах, где вроде бы идет сплошь марксистско-европейская терминология, при анализе обнаруживается удивительная многозначность понятий, и научная терминология наполняется личностным, волевым, ценностным, оценочным, субъективным отношением. И в этом видно не специфически ленинское, а общерусское понимание слова.[198]
А. М. Горький вспоминал случай, как на Аничковом мосту в Петербурге его опознали двое прохожих, и один из них сказал восхищенно: "Вот сволочь! В резиновых калошах ходит!" Этот штрих чисто русский — «восхищенно» выругаться. Ругань приобретает не оскорбительный, но поощряющий восхитительный оттенок. Подобных примеров в русской жизни можно приводить сколько угодно, ведь каждый касался этого в жизни. На производстве можно ругаться страшными словами, и это часто служит выражением нормальных рабочих и даже уважительных взаимоотношений. Более того, нередки случаи, когда вежливые указания даже не воспринимаются, ибо тогда складывается впечатление, что они говорятся «так», "для порядка", а на самом деле говорящий и сам в это не верит и даже внутренне не требует исполнения. Другое дело, если он говорит то же самое, но настоятельность выражена бранными словами. Вполне понятно, что автор вовсе не склонен восхвалять ругань. Приведенные примеры лишь подчеркивают своей парадоксальностью привязанность слова к жизни, к смыслу в крайней и даже запредельной степени, т. е. доходящей до «восхищенной» ругани.
И самое удивительное — опять переход к вежливым казенным словам на «вы». Дескать, раз вы этого не понимаете, то придется говорить другим языком. Часто это производит тяжелое впечатление страшной ругани: раз до такой лексики дело дошло, значит, дальше штраф, увольнение, суд. Вот тогда и вспоминается крестьянин, который, вытащенный полицейским из полыньи, сетует ему на то, что полицейский ему только кричал, а надо было в морду дать. Иными словами, русское слово вдруг делается столь подвижным, что легко меняет свое значение в зависимости от обстановки, от лица говорящего, от интонации и т. д. "Не хлебом единым сыт человек" в устах аскета звучит как призыв к духовной пище и возвеличению человека, а в устах толстого и богатого, отказывающего с этими словами нищему в подаянии, отражает скупость, пренебрежение к падшему. Последнее напоминает надписи на воротах концлагерей: "Труд делает человека свободным".
Значит ли это, что слова теряют свой смысл и значение в русском языке? Нет, не значит. Они скорее более полно выражают свою суть, смысл и значение. Особенно это заметно в случае освоения иностранных слов. Так, "шер ами" по-французски звучит весьма респектабельно, но «шаромыжник» по-русски явно уничижительно. «Франкмасон» явно что-то значительное, но «фармазон» скорее обозначение мошенника. Аналогичная история с татарским дворцом «сараем», еврейской мудростью «хохмой». В этих случаях сохраняется вроде бы и начальное значение (сарай — строение), однако исчезает момент значительности. И блатная музыка — блатной жаргон, и «Левша» Лескова могут тут дать много примеров. И в самом деле, разве не жалкая попытка своего "мил дружка" называть "дорогим милым другом", если суть шаромыжничества остается столь же понятной и не принятой русской системой ценностей? И попробуйте обозначить другое: разве франкмасон не дурачит, не обманывает людей в собственных интересах, разве не фармазонит он, и тогда по-русски он понятен и ему найдена соответствующая полочка в русской системе оценок. И попробуйте произвести обратную операцию — из фармазона сделать франкмасона. Русский язык не дает этого сделать. Из Атоса, "мастера интриги", легко сделать «интригана», а в обратную сторону операция не идет. Иными словами, великий русский язык дает не просто рациональное обозначение, не только термин, но и оценку, диктует русское отношение к явлению, и тогда слово приобретает еще большее значение, ибо выполняет дополнительные задачи, диктует свое мироощущение и свой мир ценностей.