Говард Фаст - Мои прославленные братья
Двигаясь на юг, антиохово войско достигло Хацора. К этому времени число наемников увеличилось. Работорговцам удалось захватить две-три тысячи еврейских пленников, и еще пять-шесть тысяч нохри, живших на прибрежной равнине.
Работорговцам было в общем-то наплевать, кого заковывать в цепи. Деньги, уплаченные ими Антиоху за откуп пленных, развязали им руки, и наши соглядатаи доносили нам о распрях и раздорах, которые вспыхивали между разноплеменными работорговцами, хозяевами девиц и греческими военачальниками.
К тому же всякий сброд и подонки из прибрежных городов — жалких, грязных городов, которые некогда были красою и гордостью могущественной Филистии, нанимались наемниками к Горгию, главнокомандующему сирийского войска. Горгий был нерешительным и слабым человеком, в нем, как в Апелле, текло мало греческой крови, и боялся он только одного — царской расправы, если он вернется на север, не усмирив Иудеи и не истребив евреев. И поэтому он охотно брал к себе в наемники кого попало, и силы его увеличились, как мы слышали, чуть ли не до ста тысяч человек. И он бросался, как безумный, на каждого безоружного и беззащитного еврея, если таких еще находили на прибрежной равнине.
В Хацоре войско остановилось, и их стан растянулся по равнине на много миль, а мы собрали свои шесть тысяч человек в Мицпе, в предгорье, милях в десяти от них. Эти шесть тысяч были славные воины. Пока наши люди приготовляли свое вооружение, мы с Иегудой обошли весь лагерь, и Иегуда для каждого находил доброе слово, зачастую припоминая, чем этот человек отличился в прошлом. У Иегуды была необыкновенная память, и он никогда не забывал, как зовут человека, с которым ему довелось встретиться или о котором он от кого-то слышал.
Он не забывал, что сделал когда-то на его глазах тот или этот человек. И теперь Иегуда то и дело пожимал руки или останавливался, чтобы обнять кого-то, с кем они вместе рубились еще в те дни, когда мы делали набеги небольшими группами, человек по десять-двадцать. Иегуда весь светился от гордости, озирая высоких, стройных, закаленных бойцов, способных пройти тридцать миль по горам, съев за все это время лишь ломоть хлеба, а после этого сразу же броситься в бой и драться с яростью голодного волка.
Когда Иегуда начал говорить, все обступили его, и глаза их блестели.
— Нам предстоит нелегкое дело, — сказал Иегуда, — дело, какого еще не видывали в Израиле, ибо разве когда-нибудь в нашу священную, древнюю землю вторгалась такая орда?
С такой мощью не сталкивались ни Давид, ни Шломо. (Шломо-Соломон). Но Господь — наш оплот, и мы сокрушим их, и истребим их, и пусть они убираются восвояси, туда, откуда пришли. Их дело неправое. Они голодны, и злы, и уже грызутся между собой.
Мы и прежде их порядком покусывали, — добавил он с усмешкой, — так укусим же их еще раз.
В толпе поднялся гул, но Иегуда поднял вверх руки, и все умолкли.
— Не хотите ли, чтобы они услышали вас? — улыбнулся Иегуда. — Даже теперь, сидя там, в долине, они во все глаза глазеют на горы. Но рано или поздно им придется набраться храбрости и полезть на перевал. Вот тут то мы их и встретим. Мы сделаем это так: я буду во главе, и каждый из моих братьев поведет тысячу человек. Если нам не суждено победить, то пусть мы погибнем, чтобы нам не пришлось хранить в себе память о своем поражении. А если мы победим и потеряем друг друга из виду, то местом встречи будет Модиин деревня, где жил мой отец, адон Мататьягу, и там мы соберемся все вместе и возблагодарим Бога.
— Аминь! — единодушно вырвалось у всех, и от крика содрогнулись деревья.
Как рассказать мне о том, что случилось дальше? Ведь было так много битв. Проще всего сказать, что Горгий взял пять тысяч пехоты и тысячу конницы и двинулся к северу, на Эммаус, чтобы прощупать наши горы. Когда он оставил свой лагерь и стал продвигаться вперед, мы напали на лагерь и сожгли его. Так мы в первый — но не в последний — раз вклинились между передовым отрядом и основными силами, сжигая то место, куда этот отряд мог бы отступить.
Как много было битв! Трудно теперь, когда прошло столько лет, отличить одну от другой. Но Горгий был далеко не Аполлоний. Он углубился уже в горы со своими шестью тысячами наемников, когда услышал со всех сторон вокруг себя — и с боков, и спереди, и сзади — оглушительный свист и трубный звук наших шофаров. (Шофар — бараний рог, в который трубят во время некоторых культовых обрядов.).
Когда же он в сумерках увидал с горы, как внизу горит его лагерь, откуда он недавно вышел, ему стало по-настоящему страшно, как бывает страшно всякому, кто пробирается по горным тропам Иудеи, когда с неба низвергается дождь наших стрел. И тогда Горгий решил, пока не поздно, повернуть назад и, проделав ночной переход, поскорее возвратиться к основным своим силам — к своим восьмидесяти или девяноста тысячам наемников, которых он оставил внизу, на равнине.
Он был неумен и потерял голову от страха — а в ту ночь он в полной мере понял, что такое страх, — и он сделал то, на что бы не решился ни один греческий военачальник: на ночной переход по иудейским горным перевалам, во время которого солдаты длинной цепью растягиваются по тропе, а лошади, когда в них вонзаются стрелы, безумеют от боли и сбрасывают всадников. И стрелы свистели, не переставая, всю ночь. Вдобавок в узких ущельях в наемников летели камни, а в одном месте, где дно теснины сузилось до ширины всего в шесть или семь ступней, засели Эльазар и кузнец Рувим вместе с людьми Модиина и чернокожими африканцами, чтобы не дать грекам подняться на перевал, и тут-то африканцы получили возможность свести свои счеты с наемниками, отомстив за жену и дочь Моше бен Даниэля, убитых в Дамаске.
Три часа подряд посылал Горгий своих людей на приступ, и три часа подряд сокрушительный молот Эльазара отбрасывал их назад. В ту ночь у подъема на перевал груды трупов достигали высоты чуть не в человеческий рост, и защитники сражались, стоя по щиколотку в горячей крови. И наконец остатки объятых ужасом, громко вопящих наемников полезли на скалы, где их сразили наши ножи и наши стрелы. С тех пор эта теснина долго еще издавала зловоние: мы наполнили ее трупами более двух тысяч наемников, и это был достойный памятник в честь Антиоха, царя царей.
Спастись удалось немногим. Горгий и горстка наемников сумели пробиться обратно на равнину, но остальных мы преследовали всю ночь и все утро и загоняли вниз, в ущелья, истребляя почти на глазах у оставшихся в огромном лагере на равнине.
И после этого восемь месяцев огромная сирийская армия стояла лагерем на большой равнине Филистии, и за это время наемники сделали девять попыток проникнуть в горы Иудеи, и девять раз мы разбивали их наголову и им ничего не оставалось, как спасаться бегством, возвращаясь на спасительную равнину. Их терзали болезни и голод, в их рядах росло брожение; и все восемь месяцев они разоряли и грабили приморские города Газу и Ашкелон (под предлогом, что им необходима защита городских стен), и постепенно все жители этих городов были переданы работорговцам, чтобы царь царей мог заплатить свои давно просроченные долги. А в глубине страны, всего за десять, пятнадцать миль от побережья, и Мицпе, в Гате и в других таких же деревнях евреи отстраивали свои террасы и мирно возделывали землю.
За эти восемь месяцев почти непрерывных боев мы многое поняли и многому научились. Мы поняли, что людей, рожденных в горах, нельзя оторвать от той земли, которая их взрастила. Мы поняли, что еврей может сражаться лучше наемника, ибо мы сражаемся за Бога и за нашу землю, а наемники — за деньги и за добычу. И мы научились владеть, когда нужно, оружием греков — мечом и копьем.
И не было в Иудее сомнения, кому быть вождем народным. Иегуда был Маккавеем — это слово стало его именем, и это имя он даровал также своим братьям, И люди, которые поначалу шли за Иегудой только потому, что не за кем было больше идти, теперь полюбили его, как никого не любили в Израиле ни до того, ни после, — полюбили так, как едва ли какой-нибудь вождь на целом свете был любим людьми, которые шли за ним. Я оставался тем же, кем я был до того и кем остаюсь теперь — Шимъоном бен Мататьягу, евреем, как все евреи. Но небывалую дотоле славу стяжали мои братья: Иоханан, на которого люди смотрели, как на отца; Ионатан, молодой, ловкий, хитроумный, в схватках быстрый, как демон, и свирепый, как волк; Эльазар, краса и ужас битвы; и Иегуда Маккавей Иегуда, брат мой Иегуда, Иегуда, которого я ненавидел и любил, Иегуда, воплотивший в себе чаяния народа и душу народа, не знавший жизни вне народа, добрый в совете и страшный в бою, Иегуда, которого я никогда не понимал и не мог понять и которого, я думаю, никто на свете не понимал и не мог понять.
Я любил лишь одну в мире женщину, и, утратив ее, я отдалился от людей и стал холодным и суровым, как отец мой, адон. И все же, оглядываясь на прошлое, я не могу с уверенностью сказать, что Иегуда не любил эту женщину больше, чем я. Да и в силах ли была моя скудная способность любить сравниться с душевным жаром его, брата моего, который любил столь многих и был любим тысячами людей? Никогда за все время, что я его знал, не видал я, чтобы он совершил что-то мелкое, недостойное, низкое. Никогда не слыхал я, чтобы возвысил он голос в гневе — разве что обращаясь к врагу, но и тогда его гнев смягчался жалостью сострадания. В эти и последующие годы многих из нас война ожесточила и озлобила; лучше, чем любое другое занятие в нашей жизни, освоили мы искусство убивать. Но Иегуда не ожесточился и не озлобился, кротость и доброта не покинули его до самой смерти. Когда четырех наших людей уличили в предательстве и едва не убили на месте, именно Иегуда защитил и отпустил их. Когда многих из нас стала косить ужасная болезнь, наводившая страх даже на самых сильных духом, Иегуда ходил за больными и сидел у их изголовья. Когда не хватало еды, Иегуда ел мало или не ел вовсе.