А. Сахаров (редактор) - Николай II (Том I)
Внезапно налетевший порыв ветра закрутил перед окном сухие листья. Словно с укоризной, шумно закачались старые деревья пущи. Император откинулся назад с каким-то суеверным испугом. Невольно пришла на память нибелунгова клятва в вечной дружбе, данная когда-то в Кремле монарху всероссийскому прадедом его, королём прусским[191]…
Он притворил скорей окно, сел в кресло и зажмурился. В ухе поднялась стреляющая боль, мысли стали путаться. Замелькали в беспорядке: письмо царя, традиции, коварство англичан, покойный Бисмарк, Гарден, мох…
Снаружи послышались глухие голоса и топот.
Император вздрогнул и открыл глаза. По оконным рамам и потолку блуждал точно отблеск зарева.
Не успев вполне очнуться, он тревожно привстал. Внизу перед домом мерцали на ветру смоляные факелы; их свет причудливыми бликами скользил по головам толпящихся людей.
Император подошёл к окну, распахнул настежь. Снизу грянул воинственный хорал с припевом «Deutschland uber alles»[192]. Местный лидертафель[193] пришёл приветствовать монарха традиционной кантатой.
Император выпрямился и вздёрнул голову. Как только пение кончилось, он перегнулся через подоконник и властным жестом руки показал, что хочет говорить.
– Kinder…[194] – обратился он к толпе и неожиданно для самого себя, опьяняясь собственным красноречием, произнёс длинную запальчивую речь. – Помните! – воскликнул он под конец. – Когда придёт пора германскому орлу взлететь над полем брани, во главе вас буду я, ваш император, – палец его уверенно поднялся к небу, – и с нами будет, как всегда, наш старый германский Бог.
Толпа ответила восторженными кликами.
Император горделиво простоял в окне, пока факельцуг[195] проходил мимо церемониальным маршем. Сев затем опять к столу, он с налёта стал писать ответное письмо Николаю II.
Адашев и Репенин кончали с гофмаршалом и генералом роббер[196] простого бриджа по мелкой.
Разыгрывал партию генерал старательно, но скверно. У него была несносная привычка: бесконечно думая над ходом, подбадривать себя тем особым беззвучным и протяжным посвистыванием, которым поощряют лошадь пить. Его партнёр, гофмаршал, благовоспитанно не вмешивался в игру и ёлочкой складывал перед собой взятки.
– Donner und Trompetenblasen was fur ein Malheur![197] – генерал с досадой хлопнул ладонью по подлокотнику кресла.
У Репенина неожиданно оказывался лишний отыгранный козырь.
Вошёл гайдук, за ним – расшаркивающийся лейб-камердинер императора с небольшим серебряным подносом.
Генерал победоносно взял последнюю взятку и принялся подсчитывать вполголоса свой выигрыш:
– Acht Mark; acht Mark funfzig…[198]
Русские с любопытством обернулись к гофмаршалу. Взяв с подноса конверт почтового формата, украшенный гогенцоллернским[199] фамильным гербом, немецкий придворный официально вручил его Адашеву. На конверте острым размашистым почерком по-английски был старательно выведен адрес: Его Величеству Николаю II, Императору Всероссийскому, и пр., и пр.
– А это для вас, – обратился гофмаршал к Репенину, протягивая ему круглую, аккуратно перевязанную пёстрой ленточкой картонку с кенигсбергским баумкухеном[200]; к ней была приколота визитная карточка императрицы с надписью: «Fur liebe Grafin Olga»[201].
На подносе оставался ещё отрывной листок, исписанный карандашом рукой императора. Гофмаршал машинально начал читать его вслух и запнулся, озадаченно взглянув на генерала. Император приказывал потсдамскому придворному библиотекарю срочно добыть и выслать в Роминтен лучшее из существующих исследований о природе и свойствах мха.
Русские удивлённо переглянулись:
– Опять мох!..
Оставалось проститься. Адашев заметил, что камердинер императора всё ещё тут и будто мнётся.
– Предоставь это мне, – сказал ему Репенин, вынимая бумажник. – Вы позволите? – обратился он к гофмаршалу.
Немецкий сановник безмолвной мимикой изобразил: этикет не препятствует, дело житейское…
Генерал торжественно, по-немецки поднял на прощание свою кружку пива:
– Кавалеристам, как мы, присущи только два чина: Rittmeister und General der Cavalerie[202]. Первый – удел молодости. – Кружка его повернулась в сторону Адашева. – Позвольте пожелать обоим вам достичь скорее второго.
Чокнувшись по очереди с русскими, он многозначительно добавил:
– В бою мы можем встретиться, конечно, только как союзники.
– Veuillez me rappeler au bon souvenir de la comtesse Olga Bronitzine[203], – вспомнил гофмаршал, провожая Репенина.
Генерал прищёлкнул шпорами,
– Auch meine wertigste Hochachtung![204]
Проходя мимо выжидательно склонившегося камердинера, Репенин сунул ему деньги.
– Раздайте, пожалуйста, кому полагается.
Сияющий камердинер бросился подсаживать русских в придворную коляску.
– Wahnsinning! – проворчал генерал, толкая в бок гофмаршала. – Fiinfhundert Mark… Diese verriickte Russen![205]
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Придворный экипаж доставил русских гостей до ближайшей станции. Захолустный вокзал был безлюден и едва освещён. Вдалеке по пустынной платформе одиноко шагал военный, гремя саблей.
– Отсюда, небось, придётся попросту буммельцугом[206]… – невесело прозвучал раскатистый голос Репенина.
– Удовольствие, будьте уверены, среднее, ваше сиятельство, – неожиданно по-русски откликнулся прогуливавшийся незнакомец.
Из темноты вынырнула хлыщеватая фигура жандармского подполковника. Он фамильярно подскочил к соотечественникам:
– Имею честь быть к услугам. Сюда я, будьте уверены, всегда на своей машине…
Ему, видимо, хотелось подчеркнуть, что на императорской охоте он гость не случайный.
Адашев повёл плечом. Государева свита, гвардейцы, да и вообще всё офицерство к жандармам привыкли относиться свысока. Якшаться с ними не было принято. Они терпелись как неизбежное зло, но их считали низшей, нечистоплотной кастой.
– Прокачу до Вержболова, будьте уверены, по-барски, – наседал жандарм, протягивая Репенину золотой портсигар с крупными гаванами[207].
– Ладно, прокатите, – беспечно согласился Репенин, беря сигару.
Он был настолько знатен и богат, что всякое проявление сословной спеси казалось ему глупым и ненужным.
Адашев заколебался было, но махнул рукой: всё равно, чёрт с ним!
Жандарм подвёл их к новенькому, с иголочки, «бенцу». Из соседнего домика выскочил здоровенный латыш, явно солдат, переодетый в штатское платье. На его безусом лице с телячьими глазами застыло выражение животного испуга. Он торопливо обтирал обшлагом замасленные губы.
– Куда шлялся, скотина?! – злобно набросился на него жандарм, садясь за руль. – Заводи, дурак, мотор.
Тронулись лесной просекой. По сторонам мелькали чёрные, раскидистые ветви старых елей. Перед фонарями изредка попадался заяц. На перекрёстке из зарослей шумливо выпорхнул спросонья выводок тетеревов.
Жандарм без умолку хвастался милостивым вниманием к нему германского императора. Выходило так, будто страсть к охоте их связала чем-то вроде близкой личной дружбы.
– Универсальнейший, будьте уверены, собеседник его величество, – обратился он, главным образом, к Адашеву: ледяная вежливость флигель-адъютанта его, видимо, смущала.
Адашев воздержался от реплики. Жирное самодовольное лицо жандарма, хлыщеватые усы колечками, преувеличенная, чисто жандармская, жуткая вкрадчивость – всё было ему невыразимо противно. Он ясно понимал и скрытую цель этой любезности: завтра, в Царском, замолвится, пожалуй, словечко и обо мне…
Репенин иронически попыхивал сигарой.
Выбравшись из леса в поле, жандарм поддал ходу, продолжая охотничьи рассказы.
– Вы бы всё-таки полегче, кувырнёте! – решительно оборвал наконец его краснобайство Репенин: круто сворачивая с шоссе, громоздкий «бенц» чуть было не врезался крылом в придорожный столб.
Сконфуженный жандарм замолк. Адашев облегчённо откинулся на стёганую спинку сиденья и стал оглядывать тонущие в темноте окрестности.
Репенин, докурив сигару, углубился в свои мысли.
Софи с отъезда писала мало. Из-за границы приходили больше открытки или телеграммы. Один, без жены, на первых порах он скучал и огорчался. Хотелось верить, что между ними всё как-нибудь само собой уладится и жизнь пойдёт опять по-старому. Затем недавнее безоблачное счастье стало казаться лишь сказкой, которую он сам себе выдумал и которой, как ребёнок, поверил… Он начал даже отвыкать задумываться о жене и будто примирился. Но всякий раз, когда кто-нибудь о ней справлялся, было неприятно и неловко.