Валерий Язвицкий - Вольное царство. Государь всея Руси
Дьяк Курицын, медленно разворачивая столбец, начал читать:
– «Будь здрав, государь, на многия лета. Милостию Божьей прибыли мы поздорову в град Юрьев. Здеся от бургомистра ихнего, сиречь градоправителя, сведали, что новый-то папа именуется не Каллист, а Сикстус.[23] То ж и епископ их сказывал. Мы же, не смея назад воротиться, дабы возвращением сим неуспех не накликать, помочью денежника Фрязина исчистили Каллиста, пергамент же изгладили добре и Сикстуса вписали. Днесь же отъедем из Юрьева в Колывань[24] и далее морем до Любека. После же на конях поедем через всю немецкую землю в Рым обычным путем, как купцы немецкие оттоле ездют. Земно тобе кланяемся слуги твои: Беззубцев и…»
Иван Васильевич усмехнулся и перебил чтение грамотки:
– Право слово ты про бояр-то сих молвил, Федор Василич. Не сымают звезд-то с неба. На уме у них не пагуба во времени, а пустые приметы, как у старых баб. – Государь, задумавшись, помолчал и продолжал: – О вести сей нету нужды никакой думать. Сказывайте далее, что еще есть у вас о злоумышлениях, которые плетет господа с королем Казимиром.
В начале апреля того же года великий князь Иван Васильевич, по настояниям митрополита и многих богатых жертвователей, повелел заложить на Москве новый храм Успения Пресвятой Богородицы. Государь, побуждаемый строительной ревностью, хотел создать такой храм, который по красоте и величине превосходил бы не только старый московский, но и знаменитый собор во Владимире.
– Стараниями князей и митрополитов московских Москва ныне иной стала, – значительно сказал Иван Васильевич владыке Филиппу. – Надобны ей ныне иные храмы Божии и иные хоромы человеческие. Во главе всей Руси ведь Москва-то становится…
К середине апреля выкопали рвы, утолкли на дне землю до твердости и наполнили белым подмосковным камнем. К концу же месяца основание новой церкви было полностью положено, оставалось лишь возводить стены, наметив точно, где и какие части храма строить.
Посему в тот же день, апреля тридцатого, в два часа дня митрополит со всем духовенством, облачившись в ризы церковные, с крестом и иконами пошел на основание церкви, повелев звонить в храмах во все колокола, как на Пасху.
Слыша звон этот праздничный и зная, к чему он, великий князь, сын его, мать и братья, обрядившись, как к великому празднику, пешком двинулись к площади кремлевской, куда шли уже бояре, воеводы, дьяки и все народное множество славного града Москвы.
Как только прибыл великий князь, стихли сразу колокола церковные, а попы и дьяконы начали петь молебен. Вслед за тем, лишь молебен кончился, пошел владыка Филипп во главе каменщиков по основанию храма и своими руками положил первые камни там, где алтарю быть, а где приделам, и по всем углам строения. Каменщики же, продолжая сотворенное владыкой, тут же от первых камней стали возводить стены…
По окончании торжественной закладки государь Иван Васильевич подошел к владыке, уже вымывшему руки и взявшему золотой крест с аналоя.
Широко перекрестившись, он громко произнес:
– Благодарю тя, Господи, что сподобил нас заложити храм сей для Руси православной на славу и честь ныне и присно и во веки веков!
– Аминь! – воскликнул митрополит и с молитвой осенил крестом государя…
Государь с семейством был уж у себя в покоях, и митрополит, благословив общим благословением все народное множество, уехал на санях к себе на подворье, сопровождаемый всем духовенством, а праздничный звон все еще гудел над Москвой, и толпы людей ходили по улицам.
Иван Васильевич, проголодавшись, сидел один у себя в трапезной и с удовольствием ел любимый свой курник, запивая его сладким, но крепким медом. После усталости от долгого стояния ему было приятно отдыхать за столом и, что совсем для него необычно и странно, ни о чем не думать. Он глядел на слюдяное окно, казавшееся в весенних лучах уходящего солнца расплавленным янтарем с багровым оттенком. Насытившись и допив чарку меда, он прислонился спиной к теплым изразцам печи и, любуясь огнями уходящего дня, незаметно задремал.
Легкий стук разбудил его, и Саввушка, просунувшись в дверь, доложил:
– Федор Василич…
– Зови, зови, – сказал великий князь, оживившись и сразу отогнав дремоту.
Дьяк Курицын вошел взволнованный, но радостный.
– Сказывай же, – заторопил его Иван Васильевич.
– Из Крыма, государь, вести…
– Ну, садись ближе.
Курицын сел и продолжал:
– Помнишь, государь, прошлый раз царевич Даниар о евреине крымском доводил, имя его Хозя Кокос.
– Помню, помню. Опричь Даниара, от купцов наших о нем не раз слыхивал, – молвил Иван Васильевич, – евреин сей мудр и в делах торговых и государственных вельми хитр. Некои самоцветы мои продал он фрязинам с большим для меня прибытком. Ныне же, бают, сей Кокос стал наиглавный меж богатых купцов града Кафы.
– Истинно, государь, – заметил Курицын, – но у меня вести есть поновее. Сказывает Даниар-царевич, что князь ширинский Мамак, наиблизкий советник хана Гирея, стал ныне наместником его в Кафе. Сказывает еще царевич, что князь Мамак вельми дружит с Кокосом, про генуэзцев от него многое ведая на пользу хану Гирею и султану турскому.
Иван Васильевич радостно сверкнул глазами и, пройдя к окну, на миг задержался возле него, поглядел в небо и снова вернулся к столу. Дьяк Курицын молчал, ожидая, что скажет государь. Тот сел за стол и молвил:
– Ну-ка, Федор Василич, налей мне меду да и собе возьми чарку.
Отпив немного, великий князь усмехнулся лукаво и сказал:
– Менглы-Гирей забыл о брате своем Нурдовлете, бежавшем к Казимиру польскому, который в союзе с ханом Ахматом? Может, забыл он, что Большая Орда – исконный враг его и султана турского? Пусть Кокос ему о сем напомнит. Евреину же сему даров яз жалеть не буду! Весьма его пожалую, а коли надобно будет, и князя Мамака пожалую щедро.
Великий князь с большим воодушевлением много говорил своему любимому дьяку о неизбежной и долгой борьбе и с ливонскими немцами, и с немецкой Ганзой, и с Литвой, и со шведами на западе и на северо-западе, а также с Ахматом, Казанью и с другими татарами.
– Гнет сих ворогов наших надобно Руси православной порушить, снять с собя, яко цепи тягостные! – воскликнул он и, сдвинув брови, добавил: – Сбудется сие, ежели Бог даст, токмо при детях и внуках наших. Нам же надлежит, елико сил хватит, путь к победам их расчистить. Мыслю, мешать нам в сем будут не одни чужеземцы, а и свои, близкие, наипаче мои братья родные. Свой-то ворог бывает злей иного всякого.
Иван Васильевич задумался и вдруг, обратившись к Федору Васильевичу, спросил совсем о другом:
– Ведомо ли тобе, где ныне посольство наше?
– Были, государь, вести, – ответил Курицын, – от купцов немецких. Бают они, видели их, когда наши-то из Колывани в Любек на корабле приплыли.
– Ну, добре, Федор Василич, – прервал дьяка государь, – иди да немедля наряди все с царевичем, дабы нам тайно грамоту о братстве с ханом Гиреем Кокосу переслать, грамоту же сам составь, как надобно, да утре мне принеси. Прочтешь ее после обеда, и еще вместе подумаем обо всем. Может, и посла утре же отправим к евреину-то.
В первых числах мая, когда в Москве спешно возводили стены нового Успенского собора и готовились к перенесению туда мощей из старого, а великий князь подготовлял посольство к Менглы-Гирею, Иван-денежник, Беззубцев, Шубин и дьяк Мамырев с вьючным обозом своим, со слугами и охраной въезжали в Болонью, старинный и знатный город на севере Итальянской земли.
Только теперь, перебравшись через снеговые хребты Альпийских гор, послы московские, никогда не бывавшие в чужих землях, приходили в себя и начинали мало-помалу лучше понимать то, что глаза их видели.
Все же порой казалось, что на пройденном пути многое им во сне примерещилось. Колывань эта ливонская, что раскинулась на берегу морском у подножия Вышеградской горы, будто видение теперь видится, а море возле нее среди зимы у самого берега плещется, словно в сказке какой, и корабли бегут по морю этому на парусах, и лодки на веслах.
Море это Колыванское так мотало корабль их, носило с бурей из края в край целых семь дней и до того их волной закачивало, что от муки морской и страха все как при смерти были, и не казалось уж оно им сказкой. Особенно тяжко страдал от морской болезни грузный и сырой боярин Беззубцев. Он и поныне, как вспомнит о море, крестится и говорит:
– Не дай, господи, страсти сей и ворогу злому.
– Истинно, Ларион Микифорыч, – вторит всякий раз ему Шубин. – Не зря же бают: «Кто в море не бывал, тот горя не видал».
Дьяк же Мамырев только посмеивается и добавляет всегда:
– А против рожна-то не попрешь. На Москву, когда ворочаться мы будем, вновь морем плыть надобно.