Назир Зафаров - Новруз
— А ну кончайте, дружище, работу, — говорит он. — Мирские заботы никогда не иссякнут. Отец ваш не знал покоя, да так и расстался с нами в хлопотах. Прервитесь, чтобы отведать горячей самсы, всех дел все равно не переделаешь. А эта самса особенная, она увидела лик. божий. — И Урунбай-ата переворачивает самсу, показывая испачканный золой бок. — Слетела со свода тандыра, не дождавшись, пока ее снимут. Торопящихся глянуть на небо я отдаю только своим друзьям. Отведайте-ка, дружище!
Конечно, разве можно устоять против такого соблазна? Мирбака берет самсу и кладет в рот, а пекарь наливает ему в только что отремонтированную пиалу свежий чай и приговаривает:
— Поражен вашим искусством, Мирбака. Вы вернули жизнь пиале, которая раскололась на девять частей. Стоит ли чапан заплаты? Дешевле купить новую пиалу, чем ремонтировать старую.
— Видать, милый отец, вы не знаете, что есть и нить из посуды, которая живет вторую жизнь, дело благородное.
— Конечно, хотя их благородие ишан Бабахан или его светлость Хафизбай, я слышал, пьют чай из китайских пиал прозрачного фарфора с серебряным звоном. А клепаная пиала, как известно, звона не издает. Впрочем, топкое ухо может услышать звон и в разбитой пиале, именно по этой причине я пользуюсь своим старым чайником, который давно отжил свой век и не раз побывал в ваших искусных руках…
— Вы делаете доброе дело, — заключает Мирбака, проглатывая остатки самсы, «увидевшей лик божии». — Бог не забудет вас на том свете…
— На это я надеюсь, — соглашается Урунбай-ата.
Как читатель уже догадался, горячая самса и добрый пекарь Урунбай были причиной того, что народ всегда толпился на гузаре. Когда бы вы ни заглянули на перекресток, там шумели десятки джизакцев, пили чай или ели самсу, кроме, конечно, пятницы, когда мусульманам полагалось поститься.
Но в эту пятницу правило было нарушено. Народ шел к гузару, хотя в чайханах ничего не продавали и Урунбай-ата не ставил тазик с самсой на супу. Шел возбужденный, встревоженный. В числе нарушивших покой пятницы я увидел самого Урунбая-ата и его сына Курбана. Оба были одеты соответственно праздничному дню, но лица не выражали смирения и кротости, приличествующих истинным мусульманам. Рядом шагал дядя Джайнак. Вернее, не рядом, а в окружении джизакцев — ткачей, кузнецов, шорников, кожевников. Эта движущаяся, разбегающаяся и снова собирающаяся масса людей обтекала дядю, и он то тонул в ней, то вырывался вперед. Он говорил — они слушали. Слушали жадно, стараясь не проронить ни слова. А говорить дядя Джайнак умел хорошо, это я знал. Но не его умение говорить привлекало сегодня людей. Красноречию вряд ли кто придавал значение. Джизакцев потрясали и удивляли сами слова. Дядя ругал богатеев, мулл, мингбаши и элликбаши, честил царя. Всем доставалось от Джайнака. Впервые так открыто звучала запретная речь. И это пугало и в то же время гневило людей, наполняло их сердца смелостью. По лицам я видел, как огонь мужества снисходит на джизакцев.
Чтобы понять, почему мой дядя оказался впереди толпы, надо познакомить вас с этим, таким же необычным, как и Урунбай-ата, человеком. Прежде всего Джайнак-ака не был ревностным мусульманином, никогда не ходил вместе со всеми в мечеть, и никто не видел его молящимся. Одно это делало дядю приметным среди жителей окраины Джизака, где он имел небольшой клочок земли и занимался хлебопашеством. Кое-кто сторонился безбожника, кое-кто побаивался, по большинство соседей уважало Джайнака за трудолюбие и смелость, за умение говорить так, что душа загоралась.
Домик его был простым и бедным. Помню, зашли мы как-то зимой с Адылом, дружком моим, к дяде и остановились изумленные на пороге. Шел снег, а крыша и стена кухни глядели на белый снег своими дырами и принимали снежинки, словно желанных гостей. Сам дядя сидел под навесом и, несмотря на ужасный холод, что-то мастерил. Тут же лежали хозяйственные принадлежности крестьянина: омач — деревянная соха с медным наконечником, такая же деревянная борона, колесо от телеги, лукошко для рассеивания зерна. На стене висели белый лук, красный перец в сухих связках, какие-то мешочки с крупой или семенами. За занавесом стоял сам дом дяди, и через открытые двери мы увидели жену хозяина, стряпавшую у самого очага.
Прямо с порога мы поздоровались по всем правилам, причем слова произнесли громко, настолько громко, что жители дома должны были если не вскочить со своих мест, то во всяком случае бросить дела и посмотреть на нас. По ни дядя, ни его жена ничем не проявили своего удивления или интереса. Дядя, правда, повернул голову и, не прекращая работы, сказал:
— Здравствуйте, сыночки. Смело входите и не бойтесь — у нас нет ни тигра, ни волка, ни даже собаки…
Издали женщина спросила:
— Чьи это дети?
— А я и сам не знаю, — пожал плечами дядя. — Лица вроде знакомые, но вот где я их видел, убей — не помшо.
Он внимательно посмотрел на нас, подумал, ничего для себя не решил и спросил озадаченно:
— Ну, так в чем дело, сыночки, какая просьба ко мне?
Я смолчал, обескураженный приемом, а дружок мой Адыл ответил:
— Отец прислал меня…
— А кто твой отец, сын мой?
Это было уже забавно, и мы с Адылом переглянулись насмешливо.
— Неужели вы не узнаете? Я сын Салима-ака…
— Вай! Самого Салима-хуроза сын! — Дядя назвал отца Адыла Салим-хуроз, то есть Салим-петух, за его вспыльчивость. — Ведь ты был беленьким мальчиком! Когда же оспа села на твое лицо?
— Прошлым летом, — ответил Адыл и опустил голову. Лицо его было покрыто оспинками, которых он стыдился и каждый раз краснел, когда ему напоминали о них.
— Ну, ну, — успокоил мальчика дядя. — Будь мужчиной. Отнимает у тебя природа красоту, так ты умом бери, силой побеждай. Вот нога у меня припадает, что ж теперь делать, не слезы же лить. Держусь…
Утешения нужны, однако они мало помогают страдающему. Мой Адыл никак не мог привыкнуть к оспинкам и смириться с тем, что они вечно будут на его лице. Иногда я видел его плачущим где-нибудь в укромном месте. Мне становилось нестерпимо жаль друга, но я не подходил к нему в такие минуты, дабы не показывать свое сострадание и не увеличивать боль мальчика. Взрослые этого часто не понимали. Учитель наш Миртажанг, чтобы подчеркнуть неестественный цвет лица Адыла — оно стало после оспы черным, — назвал его «Ак бала — белый мальчик». Так это прозвище и осталось за Адылом.
— Да вы, наверное, замерзли, сынки мои! — спохватился дядя. — Идите к очагу, погрейтесь. Эй, мать! Принимай гостей!
Холод был такой, что отказываться или даже просто медлить с принятием приглашения не следовало. Мы подошли к очагу, который источал не только жар, но и аромат кукурузы, фыркавшей и подпрыгивавшей на дне казана. Белые, словно сахар, раскрывшиеся, как цвет акации, зерна выскакивали из котла, и мы со смехом ловили их. Когда тепло и рядом пахнет лакомым блюдом, мир кажется веселым и светлым. Даже снег, летевший в распахнутую дверь, не пугает, а наоборот, радует. Мы, получив по горсти жареной кукурузы, сидели у очага, грели ноги и смотрели на озорно метавшиеся снежинки.
— Вот снег заладил, — пожаловалась тетя. — Негде детям поиграть.
— Не будь неблагодарной, мать. Бог смилостивился над нами, а ты ропщешь, — откликнулся из-под навеса дядя. — Это не снег, как думают люди, а хлеб. С неба сыплется хлеб!
Для нас слова тети были более понятными. Снегом все же не наешься, хотя его назови хлебом десять раз, а вот играть нам в такую погоду действительно негде. Да и холодно: у меня на ногах, например, только кавуши — ни чулок, ни носков. Глубокий снег так и забирается внутрь, так и жжет голые пальцы. Но тетр не собирается отстаивать свою, нам с Адылом кажущуюся правильной, точку зрения. Она вспоминает о боге.
— Знаете, дети мои, каждая снежинка находится на плече ангела. Когда ангелы ведут хоровод, снежинки срываются с их плеч и падают на землю.
Я всегда верил всему необычному и таинственному. Мне захотелось увидеть ангелов, и я поднял голову к небу и стал смотреть в молочный хаос, что царствовал в вышине. Однако, кроме снега, пляшущего под унылый вой ветра, я ничего не нашел.
— Тетя, что-то не видно ангелов…
— Сыночек' ты мой глупый! Разве ангелы показываются людям? Они открываются лишь пророкам и святым.
— Каким святым? — допытывался я. Мне подумалось, что ишаны тоже святые.
— Которые близко к богу.
— А где они находятся? На кладбище? — Могилы святых я видел на кладбищах.
— Да, дитя, на кладбище. Кладбища — это святыни, — неуверенно и испуганно пояснила тетя.
Громкий смех прервал ее. Смеялся дядя:
— Откуда вам все это известно, мать? Не из затрепанных ли книг отинбуви?
— Не сомневайтесь в вере, это озлобит всевышнего, — всплеснула руками тетя.
— Как можно не верить вашим словам, уважаемая, — продолжал смеяться муж.