Назир Зафаров - Новруз
— Теперь бежим в город и будем показывать людям цветок! — предложил Адыл. — Нас одарят подарками.
— Бежим! — согласился я.
— Дай хоть подержать его, — попросил Сафар-чиканак. — Я никогда не держал в руках подснежник, может, он принесет мне счастье. А то учитель все бьет и бьет меня…
Мне не хотелось расставаться с цветком, но просьба друга была такой душевной, что я дал ему подснежник. Подержать, разумеется. И когда он насмотрелся на него и еще поцеловал, цветок вернулся на мою ладонь.
У калитки первого же дома мы запели громко и радостно, как могли:
Сквозь землю сырую пробился,
Вестником солнца явился —
Подснежник,
Подснежник,
Мал твой зеленый росток,
Но золотом светит глазок —
Подснежник,
Подснежник!
Кто первый глазок приметит,
Тот счастие в жизни встретит —
Подснежник,
Подснежник!
Из калитки выбежали дети и женщины. Самая молодая, что, конечно, мечтала о счастье, высыпала в наши пригоршни сушеного урюка, старуха дала мне лепешку с тмином.
— Пусть будет изобилие, — сказала она, — а все худое пусть сгинет!
Дети пошли за нами. Теперь уже не три голоса, а целый десяток повторял слова песни. Каждая калитка награждала нас добрыми словами и сладостями, и когда я вошел в собственную калитку, бельбаг мой был полон всякой всячины, а рот набит урюком и изюмом. Я уже не пел, только показывал подснежник и улыбался счастливо. Мне казалось, что обладание первым цветком весны уже само по себе предопределяет мое счастливое и беззаботное будущее и ни о чем не следует беспокоиться, кроме как о сбережении цветка. Поэтому я держал его крепко в руке и показывал людям лишь на короткое мгновенье, как величайшую драгоценность.
Матушка, конечно, обрадовалась, по не настолько, чтобы забыть о шпинате. Пришлось без улыбки объяснить ей, каково положение в природе и повторить слова Адыла насчет долгого пути от зимы к лету. На «нет», говорят, и суда нет. Поэтому матушка, поцеловав меня в лоб и поздравив с удачей, принялась заменять шпинат луком — самса должна была все же появиться на свет.
— У нас гости, — сказала она и посмотрела как-то странно на мой подснежник. — Как ты думаешь, Назиркул, кому, кроме тебя, еще необходимо счастье в жизни?
Этого я не знал. Тогда матушка вздохнула и показала на михманхану, где слышались голоса гостей. Два голоса — уста Азиза и тетушки Марьям. Но матушка, кажется, слышала лишь один голос своей сестры Марьям. Я понял. И не только понял: сердце все вспомнило, да-да, вспомнило о желании сделать Марьям Александровне что-нибудь приятное, очень приятное…
Я кивнул матушке и пошел в комнату.
Все почему-то смолкли, когда я остановился на пороге. На лице моем, наверное, было написано величайшее счастье, торжественность была написана. Я запел песенку про подснежник и протянул Марии Александровне цветок. Оказывается, она знала этот цветок. Глаза ее светились улыбкой, и вся она засветилась. Приняла подснежник. Потом обняла меня и поцеловала. И когда поцеловала, я почувствовал на своей щеке горячую каплю. Тетя Марьям плакала. Почему плакала, не знаю. Наверное от радости. Ведь это радость — получить в подарок цветок весны…
Теперь, рассказав все и объяснив, как русская женщина оказалась в нашем доме, я могу уже не описывать подробностей того тревожного вечера, взволновавшего весь Джизак. Тетушка Марьям вбежала в калитку, и первыми ее словами были слова несчастья:
— Беда, беда, милые мои!
Матушка ввела гостью в комнату, а отец затворил крепко калитку. Затворил и сказал нам:
— Вы взрослые, нужно ли предупреждать вас, что вы не видели тетушку Марьям и не слышали ее слов?
Мы кивнули.
После этого он тоже вошел в комнату. Вошел и захлопнул за собой дверь.
Теперь я понял: действительно, нас настигла беда…
Капля, переполняющая чашу
Да, наступил тот день, когда люди должны были узнать правду…
Кто-то должен был сказать ее, громко, открыто. Но эту правду скрывали. Видно, нелегко и небезопасно объявлять то, что направлено против человека, уже хлебнувшего из чаши бедности немало горя.
Пожалуй, чаша — не то обозначение. Допустим, мир — огромный пруд, или хауз, как мы его называем, и он полон до краев заботами и лишениями. Наши отцы и матери в те далекие времена, терзаемые голодом и жаждой, пили из этого хауза не воду, а горе. С какой бы стороны ни подходил к пруду бедняк, как бы ни ловчился, как бы ни пристраивался, надеясь хлебнуть живительной радости, в рот ему попадала соль слез и горесть отчаяния.
Еще глоток ему предстояло выпить из этого хауза. Последний глоток. Вот почему Джизак так взволновался и так ожесточился. Еще точно не зная, какова мера последнего глотка, люди уже стонали и плакали. Неизвестное всегда кажется страшным. Оно с каждой минутой растет в своем стремлении напугать человека. И в конце концов он в отчаянии вступает в борьбу с этим неизвестным.
Весь Джизак пока что метался в страхе. Почти весь, если не считать хафизбаев, бабаханов, сиддыкханов и прочих баев города, которые после посещения полковника Рукина успокоились и затихли. Когда какой-нибудь наивный дубильщик кожи или ткач обращался к ним с беспокойным вопросом — что же будет? — они, подняв глаза к небу, отвечали:
— На все воля божья!
Конечно, ссылка на бога мало что объясняла дубильщику, и он шел дальше, к другим, более простым людям, за советом.
Задающих вопросы было так много, что, естественно, они не могли вместиться в доме или дворе. Они собирались на перекрестках — гузарах, где, как правило, стояли чайханы и ютились лавчонки со всякой хозяйственной мелочью. Базар нашей махалли был самым оживленным в городе. Здесь пролегали дороги за город, и бесчисленные арбы постоянно сновали взад и вперед. Арбакеш, минуя гузар, нет-нет да и задержится на минутку, а то и на часок, выпьет чаю, поболтает со сведущими людьми, сам что-нибудь расскажет. Задерживались здесь и горожане: мало ли что требуется человеку, хотя бы тот же чай или та же соль, без которой самая добрая шурпа кажется пресной. Или спички, или обыкновенный гвоздь. В общем, на перекрестке всегда люди. Много людей.
Каждый гузар славился чем-нибудь. То чайханой, то кузницей, то лавкой со сладостями. А то и того проще — вкусными лепешками, жирным пловом, какими-нибудь свистульками или куклами. Наш гузар был известен самсой деда Урунбая. Не помню уже, чем она отличалась от самсы, скажем, какого-нибудь Хашима или Гафура, но слава ее была велика. Чуть ли не со всей махалли люди стекались к нашему гузару, чтобы отведать самсу Урунбая.
О самом Урунбае тоже шла добрая слава. Он продавал самсу, но никогда не брал в руки денег. Появившись на перекрестке, Урунбай-ата ставил таз с самсой на супу чайханы, а сам удалялся в мастерскую Мирбака. Бедному Мирбака, составлявшему из осколков чайники и пиалы бедняков, приятно именовать собственный закуток мастерской, а себя считать владельцем дела. Так вот, Урунбай-ата оставлял тазик с самсой на супе и шел к чигачи отвести душу беседой. Беседа доставляла удовольствие, к тому же сопровождалась чаепитием. Пока текла неторопливая беседа мастера самсы и мастера пиал, тазик на супе постепенно опустошался.
Так, без хозяина, шла торговля, выручка складывалась тут же около тазика, и люди меняли деньги и брали сдачу, если она им полагалась. Когда кто-нибудь подходил Урунбай-ата оставлял тазик с самсой на супе и шел зрения, мастер самсы равнодушно отмахивался:
— Э-э, зачем мне считать деньги, — говорил он. — Пусть сам бог пошлет справедливость и обилие.
— Нехорошо, — укорял Урунбая-ата сомневающийся. — Деньги счет любят, мало ли на свете бесчестных…
— Так пожелайте им совести, брат!
— Мои пожелания или даже молитва мало что прибавят таким людям. Ведь у человека пять пальцев, и все разные.
— Вы правы, брат, лес без волков не бывает. Но, слава аллаху, сорок лет кормлю людей и семью этой самсой и пока еще здравствую. Не был голоден, но и не лопнул от сытости. Стану ли теперь богаче, если начну подсчитывать выручку!
Так отвечал сомневающимся Урунбай-ата и приносил новый тазик горячей самсы и ставил на прежнее место.
Утоляя жажду крепким чаем и потчуя им пайщика посуды, Урунбай-ата нет-нет да и положит перед Мирба-ка пару румяных самса. Тот жужжит сверлом, старательно углубляя дырку на фарфоре, чтобы вставить и нее потом клепку и соединить осколки, и не смотрит на угощение. Бедному чигачи хочется отведать горячей самсы, но неловко сделать это без вознаграждения, а вознаградить пекаря нечем — гроши, которые зарабатывает он, ремонтируя битую посуду, нужны семье. Урунбай-ата знает это и еще ближе подсовывает другу самсу.
— А ну кончайте, дружище, работу, — говорит он. — Мирские заботы никогда не иссякнут. Отец ваш не знал покоя, да так и расстался с нами в хлопотах. Прервитесь, чтобы отведать горячей самсы, всех дел все равно не переделаешь. А эта самса особенная, она увидела лик. божий. — И Урунбай-ата переворачивает самсу, показывая испачканный золой бок. — Слетела со свода тандыра, не дождавшись, пока ее снимут. Торопящихся глянуть на небо я отдаю только своим друзьям. Отведайте-ка, дружище!