Альфред Дёблин - Три прыжка Ван Луня. Китайский роман
Потом, переодевшись в костюмы из сундука молодого евнуха, они еще станцевали перед ненасытными зрителями «танец павлиньих перьев, красных и черных ленточек». И уже невозможно было различить, кто из них мужчина, а кто — женщина. К вечеру все участники праздника оживились. Кораблю предстояло отправиться в плавание в то мгновение, когда солнце скроется за горизонтом. Женщины, сбившись вместе, сидели на корточках, переговариваясь друг с другом; на коленях у них лежали цветные полоски бумаги, на которых они надписывали свои имена или имена дорогих умерших, а также заклинания против злых духов и болезней; они по очереди подбегали и бросали эти бумажки к ногам куклы. Днем мужчины пышно разукрасили корабль красной бумагой, привязали к мачте длинный вымпел, подняли маленький парус, усеянный тысячью красных глаз. Теперь зрители плотным кольцом обступили волшебное судно; зазвонили колокольчики. И наконец — вспыхнул огонь, загоревшиеся бумажные полоски разлетелись по доскам палубы. Толпа отпрянула. Пожар начался с носовой части; светло-алое пламя взбежало по снастям, лизнуло парус, и через мгновение весь такелаж уже полыхал, превратившись в слепящее зарево. Общий выдох восторга: «Ах!»; и взметнулись руки. Свет померк. Богиня все еще стояла на месте; дощатый остов горел чадно, потрескивал, разбрасывал искры. Люди испуганно падали ниц, молились, чтобы богиня взяла с собой в плавание их пожелания и просьбы. Дым все уплотнялся, треск усилился; пламя трудилось, не жалея сил. Белесое сияние, быстро набирая яркость, то исчезало, то вновь прорывалось сквозь дымную пелену. Дым уже окутал и мачту, и саму богиню; но сквозь него еще можно было различить неподвижный черно-бурый силуэт судна. Шире и выше делались языки пламени; соединялись наподобие облаков. Они извергались струйками рыжего песка из стыков между бортовыми досками, роняя капли, хватались руками за резные весла, налегали на них — лишенные мускулов гребцы. Наряднее, чем флажки из красной бумаги, развевались огненные вымпелы. Но потом вдруг сияние утратило все красноватые оттенки; белый равномерный свет тоже померк, и тогда — … Люди подошли ближе. Шипение, голубоватый пар посреди белесого моря; длинная неподвижная полоса дыма над слоем раскаленных углей.
К тому времени, когда гул огня прекратился, Гуаньинь исчезла. Сквозь тяжелую дымовую завесу братья и сестры устремились к останкам корабля. Чаша с полосками бумаги сгорела; все рылись в тлеющих головешках, с радостью убеждаясь в том, что не сохранилось ни одной записки с их пожеланиями; значит, богиня забрала эти бумажки в счастливое плавание. Люди, тихо переговариваясь, начали расходиться.
Наступила ночь. На холмах, под катальпами, на мху, в зарослях мисканта — всюду спали притомившиеся за день братья и сестры. В темноте меж неровными рядами палаток осторожно пробирался рослый старик, без фонаря; вот он упал, покатился вниз по склону, поднялся, гордо прошествовал дальше: то был ночной сторож. Он шагал в совершенном мраке, но посматривал направо и налево; и нес под мышкой маленький сундучок. Он называл себя Полуночником: настоящего его имени никто не знал, но все очень уважали этого брата, присоединившегося к отряду в нескольких ли от Тяньцзиня. Бывали дни, когда он приходил в дикое возбуждение и с рычанием пускался вдогонку за каким-нибудь караваном, держа в руке маленькое металлическое зеркало: по-собачьи облаивал испуганных путников, отставшим угрожал, предупреждал их о чем-то, с криками показывая свое зеркальце[115]. На его груди под халатом висел меч, сплетенный из конского волоса, длинный и тонкий, с основой из дерева, украшенный кисточкой; этому мечу приписывали колдовскую силу. В сундучке же Полуночник носил Царя-левой-стороны: собственную тень, которую когда-то похитил у него один гнусный обманщик[116]. Однажды вечером, когда тень в очередной раз его дразнила, Полуночник поймал ее и запер в сундучок, который с тех пор повсюду носил с собой. Сундучок он никогда не открывал: потому что если бы Царю-левой-стороны удалось бежать, его хозяин уже не был бы уверен в собственной безопасности.
Этот человек спал лишь по вечерам, да и то недолго. Ночами же искал другую свою тень, которую звали Хайлиндай[117] и которую можно увидеть только в полнейшей тьме и при соблюдении необходимых предосторожностей.
Полуночник на цыпочках обошел вокруг сгоревшего корабля, окруженного зарослями мисканта: раздвигал узкие листья, приседал на корточки, заглядывал вниз. Время от времени один из стеблей вроде бы кивал ему — и тогда старик хватался за него у самого корня, недоверчиво ощупывал, прислушивался. Была уже глубокая ночь, когда за его спиной кто-то крикнул: «Полуночник, Полуночник!» Старик от ужаса прирос к месту, схватился за волосяной меч. Пауза — и опять, будто тихий ропот листвы: «Эй, Полуночник!» Он сделал над собой усилие и неохотно, вжав голову в плечи, поплелся в ту сторону, откуда донесся голос: видно, у Хайлиндая было к нему какое-то дело.
Шагнул на узкую дорожку между рядами хижин. И тут впереди мигнул подвешенный к палке фонарь; кто-то — низкорослый — преградил ему путь, крикнул: «Слышь, Полуночник!» Оказалось, что вовсе не тень, а сам Ма Ноу разыскивал старого прорицателя. Ма Ноу шепотом попросил, чтобы старик этой ночью покараулил возле его хижины. И чтобы, как только начнет светать, зашел к нему: он тогда даст Полуночнику одно маленькое поручение.
И в ту ночь, пока старик по своему обыкновению неприкаянно бродил во тьме, оглядывая округу, внутри хижины готовилось нечто, что должно было переломить судьбы людей, мирно спавших на обоих холмах и в низине.
Как только Полуночник заметил на небе серое предрассветное сияние, он решительно вошел в хижину, и Ма Ноу, лежавший на мешке с соломой, тут же вскочил. Он обнял старика, крепко прижал к груди. Тот грозно ухмыльнулся, схватил волосяной меч и, отгоняя злых духов, принялся им размахивать, оборачиваясь поочередно на восемь сторон света. Маленький священнослужитель пробормотал: «Полуночник, ты нынче обрадуешь своих братьев. Обойди все хижины и палатки мужчин и каждого самолично разбуди. Скажи, Ма Ноу просит их собраться на той площадке, где мы праздновали День просветления Будды. Пусть отправляются туда немедленно. Оповести их всех прежде, чем взойдет солнце».
Братья спускались с холма. Мелькание фонарей между угольно-черными стволами. Хруст веток, приглушенные голоса, зевота, потягивания, топот, толкотня. Когда они уже столпились в низине, послышался удар и сухой деревянный треск: это обрушился остов судна, потревоженный движениями людей. Обугленная мачта рухнула набок, разлетевшиеся во все стороны щепки порвали бумажные фонарики. Мужчины сложили платформу из досок, уселись напротив нее, ждали.
Появился Ма Ноу в разодранном пестром одеянии. За его спиной важно топтался Полуночник, держа в руках священническую накидку, шарф и черную шапочку. Для Ма освободили проход, чтобы он занял место на возвышении, и прорицатель положил одежду у его ног, предварительно оборотившись на восемь сторон света и с каждой стороны ткнув указательным пальцем в воздух. Глаза Ма отекли и покраснели; побледневшее лицо опухло от слез; руки до крови расцарапаны.
Множество мужчин и их предводитель, непобедимый колдун, молча смотрели друг на друга, будто сошлись стенка на стенку. Те, кто сидел ближе, бросали недоуменные взгляды на шарф Ма Ноу. Их беспокойство передалось остальным. Послышались возбужденные выкрики: мол, пусть говорит.
Он встал, повертел в руках шапку. И, запинаясь, рассказал, как в течении многих лет молился у перевала Наньгу золотым буддам, безответно. Потом к нему пришел некий человек из Хуньганцуни, и с тех пор он, Ма Ноу, считал свою жизнь правильной. Но того человека, Ван Луня, уже много месяцев нет с ними, он больше не вернется; не вернется, а если вдруг и вернется, то теперь уже слишком поздно. Это, собственно, он и хотел им сказать.
Ма Ноу опять надолго ушел в себя. Когда же разомкнул веки, показался своим слушателям вконец изможденным, из-за округлившихся сонных глаз. Даже голос его звучал теперь по-другому: стал слабым, чересчур близким, будничным.
«Что с тобой? Тебя кто-то оскорбил? Что тебе сделали?»
Он повторил — три, пять, десять раз, — что хочет говорить с ними; а продолжать не мог; сглотнул слюну, скрестил руки на груди, отвернулся от фонарика, которым кто-то посветил ему в лицо, пробормотал: «Омитофо, Омитофо, Омитофо…» И вдруг — крикнул так страшно и пронзительно, что от этого крика разрывались сердца: «Я хочу уйти! От вас, плывущих по белопенному морю, мне нет и не будет доли. Я не причастен к растущему кругу благочестивых. Я обязан пожертвовать собой ради вас — знаю, что обязан, ибо иные пути для меня закрыты. Но ваш недостойный брат — который на самом деле не брат вам — больше так жить не может. Я хочу на волю! Ваше дело, осуждать меня или нет. Ваш бедный брат безнадежно запутался в Колесе Бытия и потому — плачет перед вами…»