Барбара Хофланд - Ивановна, или Девица из Москвы
«Женщина! — воскликнул барон. — Женщина! Мой дорогой князь, надо быть не в себе, чтобы призвать женщин в эту драку, разве что на стороне противника от них можно чего-то ожидать, ибо галантность французов скоро даст им почувствовать разницу между учтивостью воспитанных мужчин и варварством домашней тирании. Сказать по правде, думаю, нам следует весьма этого побаиваться, поскольку силу женщина может возместить хитростью, и естественно предположить, что рабское положение, в котором пребывают все русские жены, заставит их не упустить момент не только для эмансипации, но и для отмщения».
Маменька спокойно сидела за своим вышиванием, от которого, с того момента, как начался этот разговор, лишь раз или два подняла глаза, просто чтобы взглянуть с обожанием на папеньку, когда его речь становилась особенно оживленной. Теперь она отложила свое рукоделие и, повернувшись к барону, спокойно, но с суровым выражением лица, весьма для нее, как ты знаешь, необычным, сказала:
«В моем доме шестьдесят женщин, и все они готовы рисковать жизнью, защищая своих мужей и отцов. Не смею думать, что мои домочадцы лучше, чем люди моих соседей, и потому надеюсь — вы сильно ошибаетесь, предполагая, что кто-то из нас способен на неверность своим мужьям или на предательство нашей страны».
«Простите меня, мадам, я бы не стал говорить о вас, или о ком-то, кто имеет счастье жить при вас, я не пытаюсь воспользоваться вашим примером. Я говорю о множестве женщин, женах наших работников и крестьян, о тех, кто, выучившись раболепствовать под розгой своих домашних тиранов, может радоваться людям, известным своей галантностью, и считать их скорее освободителями, нежели врагами».
«Я думаю, вовсе невозможно, чтобы человеческое существо, — мягко отвечала маменька, — любило того, кто жестоко с ним обращается, или чтобы женщина замышляла жестокость. Как известно, женщины, о которых вы говорите, с самого раннего детства приучены полностью повиноваться своим будущим мужьям, это их естественное существование, так что им никогда и в голову не придет размышлять о возможности нарушить узы, тяжести которых они не ощущают, и любое проявление доброты своих мужей они воспринимают со всей благодарностью, как подарок. Поймите, каким бы ограниченным ни был их ум, у них нет поводов жаловаться на недостаток счастья, поскольку, если не пришлось им соединить свою судьбу с натурой чрезвычайно грубой, то они, как правило, получают больше нежности, чем ожидали, и потому будут горячо любить мужчину, с которым связали свою жизнь. А если добавить к этому высокое чувство религиозного долга, которое, я убеждена, более или менее присуще им всем, то можно найти вескую причину для того, чтоб согласиться с моими рассуждениями, даже не беря во внимание более эгоистичные чувства, которые, тем не менее, могут повлиять на любое человеческое существо, а особенно на женщину, всегда нуждающуюся в мужчине, который ее защитит, не важно, дарует ли он эту защиту с любезностями или без оных.
На этом наша маменька замолчала, и то ли барон уступил ее доводам, то ли ее красоте, но он слишком хорошо знал придворные правила, чтобы не показать явного несогласия с ее рассуждениями. Одно бесспорно, Ульрика, маменька нынче красивее и меня, и тебя. Более того, этот негодник Фредерик час тому назад признал этот факт. Но что говорить о ее внешности, когда каждый ее поступок, каждое произнесенное ею слово настолько прекрасны, что это привлекает к ней сердца всех окружающих как к месту приюта для отдохновения от собственных волнений и как к источнику добродетелей, из которого они могут черпать по капле столь милые им совершенства. Не удивительно, что наш дорогой папенька относится к ней с такой любовью и уважением. И что ей в радость быть ему опорой, хранить честь нашего древнего рода, составляющую гордость и радость его сердца. Ах, если бы нас с тобой, Ульрика, так любили, и столь заслуженно, двадцать лет спустя! Ни одна из нас, слава Богу! не имеет причин сомневаться в тех, кому мы отдали свою любовь, но ведь с любовью и со временем все не так просто, и я, бывает, задумываюсь об этом и довожу себя чуть ли не до уныния, состояния скорее нового, нежели свойственного мне.
Вчера мы обедали с княгиней Невской, она развлекла нас пятью-шестью скандальными анекдотами о разных милых друзьях, по поводу ошибок или несчастий которых выражала бесконечное сожаление. Приходится верить, что она испытывает необычайный интерес к тому, о чем рассказывает, поскольку из всех, с кем я встречалась, у нее единственной страхи или треволнения относительно французского вторжения не вытеснили страсть покритиковать своих друзей. Впрочем, слабость эта присуща всем людям, и старый барон уверяет меня, что в России сплетничают гораздо меньше, чем во Франции или в Англии. Если это так, то подобная страсть, должно быть, главное, в чем самые утонченные люди и варвары походят друг на друга.
Мой Фредерик питает отвращение к клевете в ее любом виде и на любом уровне. Будучи сам открытым, бесхитростным и искренним, он, признавая с чрезвычайно обаятельной откровенностью свою собственную склонность ошибаться, к ошибкам других относится весьма снисходительно, хотя никогда не перестает со всей горячностью клеймить порок во имя добродетели.
Не смейся надо мною, Ульрика, вспомни, сколько я наслушалась твоих пылких речей в стародавние времена, пока смогла понять, что ты столь же восхищаешься Федеровичем, как и наш с тобой брат. Лучше уж скажи спасибо, что я в столь малой дозе выдаю тебе то, что занимает такое огромное место в моем собственном сердце.
Прощай! Поцелуй вашего милого крошку за меня; передай нашему почтенному Федеровичу, как мы любим его. Сердцем мы с ним и его делом. И не теряем надежды обнять его в Москве, так как, насколько нам известно, она окажется на его пути. Да хранит его Бог войны и да поддерживает тебя — вот самая горячая молитва твоей сочувствующей и любящей сестры
Ивановны.
Письмо II
От той же к той же
Москва, 30 июня
Могла ли я думать, моя любимая сестра, когда писала последнее письмо, что страхи, витающие вокруг меня, так скоро подтвердятся и этот страшный человек и его страшные прислужники на самом деле войдут в нашу страну и принесут ужасы войны в каждый дом. Всегда имея склонность видеть все с лучшей стороны и зная об ужасах подобных бедствий лишь по слухам, я воспринимала все это скорее ушами, нежели сердцем. Не зная горестей больших, чем недолгий гнев вспыльчивого папеньки или временное нерасположение любящей маменьки, я не понимала, что за грозные тучи сгущаются вокруг нас. И первая туча, разразившаяся грозой в эти дни, столь ошеломила меня, что я была просто не в состоянии побеседовать с твоим дорогим мужем во время его краткого и тревожного визита. Мне запомнилось лишь удивление, какое я испытала, увидев его таким счастливым. Теперь я знаю, что являли собою его храбрость и стойкость, и, вместо того чтобы завидовать его состоянию, я должна была стремиться подражать его примеру. Следовало бы вспомнить, что он только что расстался с любимой женой и нежно любимым ребенком и, тем не менее, приказал себе выглядеть не только спокойным, но и веселым — в то время как я, в слезах и в смятении, отвергала все утешения, которые только может даровать родительская забота, и впервые в своей жизни обнаружила, что рождена для общей со всем человечеством судьбы.
Но кто может порицать меня, Ульрика? Каково было вынести все это накануне того самого дня, когда мне предстояло соединиться с давно любимым мною человеком, которого не только я сама выбрала, но и которого так высоко оценили мои родители, что искренне одобрили мою любовь. Любовь к молодому человеку столь замечательного, столь высокого происхождения, так щедро наделенного природой и судьбой, что даже мой брат, сожалея о моем отказе его другу, вынужден был признать удачным выбор моего сердца и заявить, что испытывает к Фредерику братские чувства.
Но я должна сдерживать свои излияния. Мне следует лишь рассказать тебе о том, что сейчас у нас происходит. Теперь я уже в состоянии сделать это, поскольку наплакалась и успокоилась, и жуткая нескончаемая тревога, заполнившая мое сердце (и, конечно, сердца всех вокруг), быть может, найдет временное утешение за этим занятием.
Несколько дней, предшествовавших моему дню рождения, я временами наблюдала у Фредерика крайнюю печаль в той нежности, которая всегда была отличительной чертой его отношения ко мне, и упрекала себя за то, что вызываю эту печаль моей кажущейся холодностью. И потому отказалась от всего того, что могло вызывать подобное, и обращалась с ним гораздо нежнее, чем позволяла себе до сих пор. Но, увы! В той же мере, в какой проявлялась моя нежность, оказывала себя и его печаль. Мое глубоко любящее сердце было обращено лишь к нему — родители и все в семье были заняты, серьезны и вели бесконечные разговоры о новостях с границ. Я относила их высказывания и озабоченность на твой счет. И, конечно же, Ульрика, временами я сильно тревожилась о тебе, иногда думала и о нашей стране тоже и дрожала при мысли о тех страданиях, которые война, должно быть, принесет многим моим друзьям и знакомым. Но больше всего я размышляла о той печали, что сжимала грудь Фредерика, и это впервые дало мне понять, как искренне я его люблю.