Борис Алмазов - Святой Илья из Мурома
— Да не платил Киев дани триста лет! — вяло возразил монах.
— Триста не триста, а платил! А что Святослав Итиль пожёг... — продолжал грек. — Был я в том Итиле. Сие есть град и на городище не похожий! Стены хоть и высоки и толсты, да глинобитные, а строения все деревянные, а крыши — войлочные! Такой-то хоть сто раз жги — он, глазом не моргнёшь, опять отстроится.
— Не стенами крепок град, но воинством! Спарта эллинская и вовсе стен не имела, но войско стеною было ей несокрушимою, — сказал скрытую похвалу греку, за тридевять земель от Эллады ушедшему нести слово Христово, второй монах. — Ещё Хельги-старый, воевода Рюрика, конунга русов, Итиль разорил да всех иудеев в Киев на телегах привёз.
— На горе себе! — завопил грек. — И тогда Итиль отстроился, и Хазария, как феникс-птица, из пепла восстала, и зло от неё не преуменьшилось. Идут караваны рабов из Итиля и в Мадрид, и в страны далёкие, восточные, где их на шёлк меняют да на блудниц искусных азиатских, на танцовщиц. А Киев-град весь в долгах у общины иудейской — хазарской — да на виду у Хазарии, как на ладони. В Итиле про каждый чох княжеский на другой день знают. Потому и пришлось Ольге за море в Царьград за помощью бежать, что на своих киевских воев надёжа мала.
— Не скажи! — закипятился калика, что со Святославом Итиль громил. — Не скажи...
Но товарищ его перебил, видя, что спор разгорается и ни к чему хорошему не приведёт:
— А кто у вас княжит либо воеводит? Кто во граде вашем набольший?
— Да несть у нас ни князя, ни воеводы его, — прихлёбывая молоко из глиняной чаши, спокойно сказал грек.
— Как так?
— Сказано вам: народ тут пришлый. От разных языков, и едина у него только вера православная. Вожди, кои и были, так все перемёрли... А оно и к лучшему. Несть во граде нашем ни при, ни замятии княжеской! Никто супротив другого не возвышается.
— Тело венчает глава, а страну — князь! Разве можно без главы?
— И мы не без главы. У нас глава — старейшина. Да совет мужей мудрых, годами преклонных, в коих страсти утихли от множества лет и молитвы христианской, а мудрость прибыла и умножилась от опыта житейского и слова Божия.
— А кто воев водит? Чаю, не без войны живете?!
— Кругом опасно живём! — вздохнул грек. — И болгары камские нападают, и мурома соловая-белоглазая по лесам разбойничает, людей имает да не то хазарам, не то варягам продаёт...
— А во граде Муроме, слышно, князь сидит от Киева? Что ж он смерды не блюдёт?
— Какой он князь! Огнищанин княжеский! И дружина у него — варяги да иудеи, два жида в три ряда! Мы и не град, а селище, но много как его воистее. Он сам дани просит да полюдьем примучивает, а защиты от него — никакой! Только на себя и надеемся.
— А среди воев кто набольший?
— Да был Илья. Хоть и годами не стар, а таков воитель и здоров телом преужасно...
— Погиб, что ли? Ты сказываешь «был»? — встрепенулись монахи. — А ноне он где? — Видно было, что про Илью они слышали, а может, к нему и шли.
— Да не мёртв он нынче и не жив, в расслаблении пребывает... Уж который год в расслаблении: ни руками, ни ногами не владеет.
Монахи глянули друг на друга и, не сговариваясь, торопливо прошли в церковь и пали перед алтарём.
— «Вот оно, видение игумена нашего», — только и услышал греческий священник сказанные одним из калик, будто про себя, слова.
Удивительна была молитва монахов. Молились они молча, истово, без славословия и пения. А вставши с колен, оборотились к греку:
— Веди к сидню вашему. Где он? Где родители его?
— Родители-то в лесу, на расчистках — лес под пашню выжигают. Во граде — только дружина малая. Все наши карачаровцы тамо, а Илья-то где? В бане своей своей сидит. Куда он денется? Как он расслабленный! — торопливо толковал грек, едва поспевая каликами, которые шли мимо землянок, огнищ и строений так, будто знали дорогу сами.
Дивился грек перемене в них. Словно огонь запылал в монахах, и в сумраке надвигающейся ночи странно светились их бледные лица с широко распахнутыми глазами.
Глава 2
Муромский сидень
Не в избе, но в стоящей на толстых сваях баньке пребывал, ради немощи своей, карачаровский сидень Илья. Грек-священник еле поспел за каликами, когда споро и ловко, перепрыгивая через огородные грядки с буйно возросшей капустной рассадой, подошли они к заволочному оконцу и пропели:
— Слава Господу и Спасу нашему Иисусу Христу!..
— Во веки веков, — тяжко и низко простонал голос за неохватными брёвнами банного сруба. — Кто здесь?
— Калики перехожие, монахи с печор киевских. Притомились, пообились в пути немереном, подай испить водицы странникам, Илюшенька...
Ничего не понимал грек в этом странном разговоре-перепеве, но и сказать ничего не мог — точно столбняк на него нашёл. Торчал посреди огорода будто путало.
— Рад бы услужить вам, люди добрые, да ноне я в немощи. Ни руками, ни ногами не владею. Не прогневайтесь и мною не погнушайтесь: не побрезгайте ради болезни моей, пойдите возьмите ковшик да сами водицы и налейте.
— А был бы здрав, Илюшенька, не погордился бы странникам убогим услужить? — спросил один из монахов.
— Чем гордиться-то? — удивлённо спросил-пророкотал голос за стеной. — Я не князь, не кесарь... Я — сын христианский, и все люди — дети Христа и Бога нашего, чего чваниться?.. Была бы прежняя моя сила, не гнил бы я в бане заживо. Заходите, Божьи люди; коли немощи моей не гнушаетесь.
Монахи, согнувшись, посунулись в баньку. А грек так и остался стоять столбом, не в силах с места стронуться. Во мраке баньки мерцала лампада перед иконою да струился из двух заволочных оконцев слабый свет. А рядом с каменкой, на полке, полулежал-полусидел в белой чистой рубахе до колен немощный Илья.
— И почто ж ты, Илюшенька, в баньку забился, от людей хоронишься? — спросили монахи.
— Стыдно на людях быть в таком художестве. Раньше одной рукой семерых валил, а ныне комара отогнать не могу. Вона, едва-едва руками двигаю, грех сказать: порток завязать сам не могу. А здеся, в баньке, жене моей обмывать меня сподручнее, я ведь, — всхлипнул Илья, — хуже дитёнка грудного сделался. Детишков своих стыжусь.
— А за что ж тебе сие расслабление? Не припомнишь ли греха за собою какого?
— Нет, — твёрдо сказал Илья. — Все грехи свои припомнил и исповедался. Спасибо, поп наш меня сюды приобщать да исповедовать приходит, да Евангелие читать. Несть греха моего знаемого! Может, согрешил когда неведомо, неведением своим, да и в том уж сто раз покаялся.
— За что ж расслабление тебе?
— По воле Господней, — твёрдо ответил Илья, опуская кудрявую голову на глыбоподобную грудь.
— И не ропщешь противу Господа, и сомнения тебя не берут? — опять спросили монахи.
— Нет, — так же твёрдо ответил Илья. — Господу виднее! Я из воли его не вышел.
— Так для чего ж Он силы тебя лишил? Живым мертвецом сделал?
— Кто ты, человек, что спрашиваешь меня? — пророкотал Илья. — Зачем терзать меня пришёл? Так вот я тебе отвечу! Как Иов многострадальный, в муках не возропщу, не усумнюсь, ибо неисповедимы пути Господни, но всё, что творит Он, Отец мой Небесный, — ко благу моему. А вы меня не мучьте и не докучайте. Вона кадка с водой — попейте да и ступайте с миром. Дух от меня лежалый, тяжкий идёт, мне это неловко.
— Сие не дух, а запах! — сказали монахи, подходя к огромному, привалившемуся к стене Илье и едва доставая до его лица. — А дух в тебе, Илюшенька, медов стоялых крепче и елея слаще.
— Да полно вам! — гудел он, отворачиваясь, но калики троекратно расцеловали его. — Да почто же вы плачете?
— От радости, Илюшенька, от радости.
— Какая радость колоду такую бездвижную видеть?!
— Господь, Илюшенька, пророка Иону во чрево Левиафаново поместил, во глубь моря-окияна низверг, дабы он из воли Господней не вышел, и там во чреве китовом он в разум полный вернулся и возопил:
«Ко Господу воззвал я в скорби моей —
и Он услышан меня.
Из чрева преисподней я возопил —
и Ты услышат, голос мой.
Ты вверг меня в глубину, в сердце моря,
и потоки окружили меня, все воды
Твои и ванны Твои проходили надомною.
И сказал я: отринут я от очей Твоих,
однако я опять увижу святой храм Твой.
Объяли меня воды до души моей,
бездна заключила меня;
травою морскою обвита была голова моя.
До основания гор я снисшёл,
земля своими запорами на век заградила меня.
Но Ты, Господи Боже мой,
изведёшь душу мою из ада.
Когда изнемогла во мне душа моя,
я вспомнил о Господе,
и молитва моя дошла до Тебя,
до храма святого Твоего.
Чтущие суетных богов
оставили Милосердного Своего,
а я гласом хвалы принесу Тебе жертву:
что обещал — исполню,
у Господа спасение»[3] —
пропели монахи.