Григорий Мирошниченко - Юнармия
Васькина мать вскрикнула.
Телеграфист Сомов тупо посмотрел на моего отца и опять уставился в книгу. Чиканов беспокойно встал, потом опять сел.
Больше в этот вечер никто ничего не говорил.
Три дня мы не выходили из погреба.
Три дня дал Шкуро своим казакам на отдых: «Бей, кто под руку подвернется! Грабь, что попадется! Гуляй Кубань!»
Такой был у шкуринцев закон, когда они забирали станицу или город. Три дня грабили они, пили и гуляли.
До погреба, в котором мы сидели, доносились пьяные песни, озорной крик, беспорядочная стрельба. Даже слышно было, как на станции плясали «наурскую», хлопали в ладоши и гикали.
Я подбирался к самой двери погреба, прикладывал ухо к большому железному засову и слушал хрипло тренькающую гармонь и шарканье подошв о корявый тротуар.
А со стороны поселка разноголосо лилась казачья песня:
Ты, Кубань, ты наша родина,
Вековой наш богаты-ы-рь,
Многоводная, раздо-о-льная,
Разлилась ты вда-а-ль и вширь…
На третий день под вечер кто-то торопливо прошлепал за дверью.
– Стой! – раздался крик на всю улицу.
Грохнул выстрел. Мы с Васькой взбежали на верхние ступеньки погреба и прилипли к дверной щели.
– Эй вы, полосатики! Ступайте вниз! – закричал мой отец. – Это вам не красные, чтобы свободно разгуливать. Вы что – хотите шкуринской нагайки попробовать? Смотрите у меня!
Я и Васька молча сошли вниз и опять уселись в темном углу.
«Долго ли еще эти шкуринцы будут тут орудовать? Носа на улицу не высунь. Сиди теперь в погребе и нюхай кислую капусту. Нюхай гнилую картошку. И что это красноармейцы не соберутся с силами и не вытурят чертовых шкуринцев?» – думал я.
Было обидно и скучно.
Вот бы выскочить из погреба и, крадучись, пробраться на станцию, в поселок! До чего охота брала!
Ваське, видно, тоже было очень скучно. Но он скоро нашел себе занятие. Посреди погреба на перевернутом ведре стояла коптилка. Васька подобрался к ней и принялся дуть на желтый огонек. Огонек заморгал и лег набок. Он бы совсем погас, если бы Васькин отец вовремя не влепил в лоб Ваське жирного щелчка. Васька захныкал и стал ковырять пальцем землю. Но вдруг огонек заплясал и снова лег набок.
Теперь этого никто не заметил.
Васькин отец, вытянувшись во весь рост у нижней ступеньки погреба, уныло зевал. Рядом на потрепанной дерюге сидела Васькина мать и щипала сухую тарань.
– Чего же это мы? – вздохнула она. – Долго будем маяться здесь, или как?
– У Шкуры спроси, когда его болячка заберет, – сказал Васькин отец и повернулся лицом к коптилке.
Как раз в это время Васька слегка дунул на огонек.
– Что б тебя черти! Когда ты перестанешь дуть? – закричал Илья Федорович и с досады плюнул.
– Я не дую, – тихо сказал Васька.
– А что ж, он сам, что ли, тухнет?
– Пусть дует, не ругайся, Илья Федорович. И нас с тобой скука заедает, а ребятам вовсе хоть помирай, – сказал мой отец, подсаживаясь ближе к коптилке.
Но Илья Федорович не унимался:
– Что ж, коли так, давайте сядем все у коптилки и будем дуть.
– Да я не к тому, ты зря ругаешься. Мальчишка может разве усидеть три дня без баловства?..
– Ну, не может.
– Так чего же ты от него хочешь?
Васька лукаво глянул на меня и совсем легко, как будто невзначай, провел еще раз носом мимо коптилки.
– А как ты думаешь, Илья Федорович, – спросил мой отец, – возьмут шкуринцы Леонтия Лаврентьевича или не возьмут? Он же первый из мастеровых вызвался дорогу большевикам чинить. Небось начальник станции донес уже кому надо.
Илья Федорович молча мотнул головой в дальний угол. Там, на персидском коврике, скрючив ноги кренделем, сидел телеграфист Сомов. За три дня ему никто не сказал ни одного слова. Все время он молчал и только изредка вставлял в разговор соседей какое-нибудь непонятное слово, вроде «мутуалисты» или «сувенир».
Не снимая с головы форменной фуражки с желтыми кантами, он сидел и слушал.
– Смотри говори, да не проговаривайся, – сказал Илья Федорович моему отцу, – знай, что в погребе сыч сидит.
Далеко за полночь все жильцы погреба стали укладываться спать. Первым, как всегда, начал готовиться ко сну телеграфист Сомов. Он вытащил из плетеной корзины розовую с голубыми цветочками подушку, сдул с нее пыль, взбил ее со всех сторон и прихлопнул несколько раз рукой. Потом аккуратно разостлал у дверей своей кладовой газету и бережно опустил на нее большую, распухшую подушку. Потом достал рябые валяные туфли. Повертел их, причмокнул и надел на ноги. Перед тем как лечь, он осмотрел все свои вещи, глянул хмуро на соседей, накрыл голову форменной фуражкой, а на плечи натянул ватное одеяло.
– Ну, гад улегся, – чуть слышно сказал Илья Федорович. – И какой интерес ему здесь сидеть?
– Пусть сидит, пусть нюхает, коли охота есть, – сказал Андрей Игнатьевич Чиканов и повернулся лицом к стенке.
На маленьком зеленом табурете у самой двери нашей кладовой сидела, сгорбившись, моя мать и вязала. Клубок шерсти, как заводной, подпрыгивал и дергался на земле у ее ног. Потом клубок стал прыгать все реже и реже. Спицы выпали из рук матери, и она заснула, уткнувшись головой в колени.
Мы с Васькой лежали рядом.
– Не спится что-то, – тихо сказал мне Васька. – А ты спишь?
– Не сплю, – ответил я.
– Вот бы красные подобрались да как ахнули бы из трехдюймовой, так аж чертям тошно стало бы, – сказал Васька.
– Ночью не полезут они.
– Если нужно, и ночью полезут. Мы вот лежим тут, а они, может быть, уже подкрадываются да как треснут!
– Тише ты, – оборвал я Ваську.
– А чего тише? Ты думаешь, не накладут им? Накладут! Еще как! Мое почтенье!
– Это кому накладут? – спросил тихо Илья Федорович, поднимаясь со своего места и прикуривая от коптилки.
Васька захлопал глазами и раскрыл рот.
– Известно кому – белым, – сказал он.
– Правильно. Только вы, стервецы, не болтайте кругом, а то я вам… – Он погрозил пальцем и пошел на свое место.
Мы лежали с Васькой впокат, почти на голой земле. Васька положил голову на мою подушку и хриплым шепотом сказал:
– Вот если б Андрей пришел, мы бы тогда убежали. С Андреем не страшно ходить.
Андрей – это сын станционного сторожа. Боевой парень! Помню, прошлым летом прибежим мы с Андрейкой на военный пункт и мнемся около красноармейских лошадей. Андрей просит у красноармейцев: «Дайте-ка мы сводим коней купать». Красноармейцы смеются: «Ладно, ведите, коли охота». Мы оба – на коней и рысью летим по каменной мостовой к Кубани. Выкупаем коней в теплой кубанской воде, попасем их у речки, а к вечеру галопом скачем наперегонки.
Другим ребятам не давали красноармейцы коней, а вот Андрей умел выпросить. Даже арабского, самого дикого, доверяли ему.
– Васька, а Васька! – окликнул я.
Васька протер руками слипавшиеся глаза и недовольно спросил:
– Чего тебе?
– А помнишь, как мы с Андреем арабского Черта купали?
– Помню. Чуть не утопил он вас, – сказал Васька и опять закрыл глаза.
Со всех сторон слышался храп. Сомов храпел с подсвистом.
– Васька, послушай, как сыч свистит, – сказал я и ткнул Ваську в бок.
– Да ну его, спать хочу.
В выбоине над головой телеграфиста мигала железнодорожная свеча. Капли ее, жирные и буграстые, доползали донизу и стыли.
Мне совсем не хотелось спать. Я думал чем-нибудь злым досадить телеграфисту Сомову. Досадить так, чтобы он на всю жизнь запомнил этот вонючий погреб.
«Что ж ему сделать? Нюхательного табаку в ноздрю насыпать? Начнет чихать, разбудит всех, поднимет скандал – попадет мне первому. Ведро воды на голову вылить? Заорет как бешеный, перепугается и других перепугает. Трус он. Ноги веревкой перевязать? Проснется и полетит… Это, пожалуй, дело», – решил я, но, обдумав хорошенько, понял, что этого для телеграфиста Сомова маловато. И тогда я решил испробовать все поочередно. Ведро, которое, кстати сказать, стояло на табурете у головы Сомова, было полно холодной воды, кем-то расчетливо принесенной.
Вначале я несколько раз обмотал веревкой кривые ноги Сомова, а оставшийся конец ее привязал за табурет, на котором стояло ведро.
В отцовской фуражке я нашел пол-осьмушки махорки и несколько зерен ее всыпал в широко раздувавшиеся ноздри Сомова. А сам тихо прилег на постель и слегка засопел, прислушиваясь. Сомов осторожно закашлялся Потом тоненько чихнул. Потом что-то сказал непонятное. Потом выругался, назвав кого-то хамом. Я лежал молча, боясь пошевельнуться.
Сомов еще чихнул, как кот, буркнул и опять чихнул. Я и сам не рад был своим проделкам, но дело было сделано. Сомов все чихал, хотя и не просыпался.
– Вот зверь, а не человек, – выругался Илья Федорович в тот момент, когда Сомов не чихнул, а прямо-таки крикнул. Тут Сомов дернул ногами, и табурет полетел куда-то в сторону.
Ведро затарахтело, а вода рекой полилась Сомову на голову и на живот.