Лесь Гомин - Голгофа
— Вон уже драк наш пришел. Видно, снова где-то нашкодил, лучше б уж ты маленьким сдох…
Иван знает, что будет потасовка. Знает, что вчерашняя жалоба тетки Анисьи, у которой он убил поросенка, не пройдет даром, и трусливо пятится назад. И вот отец уже схватил его за чуб, притянул к себе. Иван упал и сильно ударился. Удар причинил такую боль, что, истошно крикнув, он проснулся. Над ним кто-то стоял.
— Кто тут? — пролепетал Иван, немея от ужаса.
— Я, Игнат. Ты чего кричишь?
— Да так… приснилось…
Отец Игнат что-то пробурчал и вышел. Иван, немного посидев, снова лег и незаметно уснул.
И опять село. Вечер. Он — подросток — идет по селу с палкой и стучит по изгородям. Собаки подняли лай, как на пожаре, а Ивась не боится, идет смело. Вот одна выскакивает со двора — и прямо к нему. Иван нацелился и… трах! Пес визжит и ковыляет назад с перебитой ногой.
— Дракуле! Небунуле! — кричит старуха, выбегая из хаты. — Ты опять здесь? — Ивась весело хохочет. Ощерил зубы и… хвать ее палкой по икрам. Баба скрючилась, завизжала, упала на землю. А Ивась спрятался у дядьки в сарайчике. Заскучал, сидя в укрытии. Разыскал какую-то банку и привязал теленку к хвосту. Теленок подпрыгнул, выскочил из сарайчика и — через тын. Но не угадал. По вис на колу и жалобно замычал.
Ивасю весело. Ивась хохочет. А дядька… клянет-проклинает живодера Ивана.
Иван проснулся. В руках у него солома. Больше уже не спалось. Перед глазами как живые проходили картины детства. Вспоминает он и свою юность — сорвиголовы, всегда пьяного, битого, всегда с руганью на устах. Вспоминает, как обходили и старый и малый проклятого «фу-лигана». И вдруг словно споткнулся о пенек.
«А что там с моими деньгами? — пронзила его мысль. — Нужно пойти перепрятать их…»
* * *Взошло солнце. Ночные призраки развеялись. Дневные заботы снова охватили его, и сердце тревожно забилось от страха за деньги. Он нетерпеливо подгонял день, злился на бессловесных овец и срывал свою злость на собаках.
Наступил вечер. Иван собрался наведаться к своим деньгам. Но ни в этот раз, ни в другой ему это не удалось. Днем он пас овец, а старый Игнат спал в тени. Ночью старик молился и не спал. В конце концов, выбившись из сил, крепко заснул Иван, забыв обо всем.
Однажды, когда он решил непременно пойти проверить, цело ли его богатство, и собирался уже упросить отца Игната отпустить его днем на какой-нибудь час, на поле приехал отец Ананий. Поздоровавшись, стал расспрашивать о том, о сем, а затем обратился к Ивану:
— А-а, и ты здесь? Ну, как себя чувствуешь?
— Плохо, отче.
— Почему же?
— С овцами не справляюсь. Не умею я быстро бегать, а отец Игнат сердится.
— Это, плохо, Иван, плохо! — молвил отец Ананий. — Плохо. — У него, видимо, был какой-то свой план, но он хотел его проверить. Задумался, углубился в свои мысли, только нос-кнопка быстро-быстро шевелился, как живое пятнышко.
— Вот что… Ты лошадьми умеешь править?
— Умею, отче. Я возле лошадей привык.
— Ну так бросай сегодня же своих овец и приходи на конюшню. Там тебе покажут, что делать.
Иван поклонился.
— Пшел! — крикнул отец Ананий кучеру, и облако пыли скрыло экипаж.
4
Лето обильно дарами. Плодородные бессарабские сады гнут под тяжестью плодов свои ветви до земли. Степи, покрытые буйными хлебами, как золотым руном, окружают монастырские стены. Днем, когда жжет солнце, пахнет землей, хлебом, трудом. А ночью…
Тепла бессарабская ночь. Тепла и мягка. Ночь, наполненная миллионами чарующих звуков, тревожна. Она волнует и манит куда-то надеждами.
Полнолицая луна потоками льет лучи из чистого серебра на землю, швыряет их в окна, сыплет на постель, на белую простынь, белье, на смуглое лицо и черные косы. Пеленает точеную фигуру зеленоватой паутиной, обходя, как островки, черные блестящие глаза. Они мигают, как два огонька. Их дразнит ночь, дразнит серебряный месяц.
Ноздри раздуваются, груди часто, порывисто вздымаются. Они — словно две сочные груши, налитые солнцем. Тесно красавице в постели. Тоскливо ей в могильной тишине кельи рядом со старой сморщенной монашкой.
Соломония приподнялась. Легкая рубашка упала с плеч. Месяц защекотал упругое тело тоненькими иголками, которые проникли глубоко, к самому сердцу, и оно трепетно забилось. Соломония встала с кровати и порывисто разделась. Рубаха кругом легла на темный ковер белым венчиком, из которого только что показался цветок. В приоткрытое окно проникал легкий ветерок. Соломония выглянула и прислушалась к шепоту ночи.
Ей казалось, что кто-то неведомый зовет ее, и она вся тянулась к нему, чувствуя на себе его горячую мужественную руку. Порой она словно искала кого-то и, не найдя, со стоном снова бросалась на постель. Распустив тяжелые черные косы, она укрывала всю себя ими и в сладких мечтах летела навстречу будущему.
Проходили часы. Соломония блуждала по комнате, пока не блеснул рассвет и первый луч солнца не зарумянил небо.
Уже утро, а сна все нет… Господи, до каких пор это будет? Глянула в зеркало. Боже мой, боже мой! Что за жизнь!
Отошла от зеркала и села на кровать. Спать не хотелось. Тело горело. В комнате было душно. Соломония набросила на себя рубашку, поверх черную рясу и вышла из кельи.
Утренняя прохлада немного освежила ее, и она, словно тень, поплыла садом.
— Доброе утро! — услышала она чей-то грубый голос.
— Доброго и вам! — машинально ответила Соломония.
— Не спится?
Соломония подняла глаза. Перед ней стоял красавец-юноша… В рясе.
— Чего тебе, брат, нужно здесь так рано? — взволнованно спросила.
Он улыбнулся.
— Давно ли, девушка, чудная такая?
Она только теперь заметила, что у колодца, выходившего половиной на улицу, стояла пара лошадей, запряженных в повозку, а Иван — с ведром возле нее. Соломония еще больше смутилась. Крепкий, красивый, Иван так и жег ее глазами. Ей казалось, что это и есть тот, кто звал ее, тревожил ночью, волновал кровь. Исчезли и монастырские стены с суровыми правилами, и шестидесятилетняя сухая монашка, мать Анфиса. Она откликалась на зов крови и пылала, как восход.
Иван видел это и любовался ею. Удивлялся тому, куда делись его грубость, наглость и насмешливая речь. Откуда на него волной нахлынули застенчивость, робость и нежность?
— Из каких мест, сестра? — спросил робко.
— Из-под Сорок… С Карасёвого хутора.
— Из-под Сорок? И я оттуда…
— Правда?
— Да… И совсем недавно. А ты?
— А я едва помню село. Давно оттуда… Как умер отец, нас осталось двое у матери: мне, старшей, десять лет и младшей сестре четыре года. Мама очень бедствовала, в наймы водила, да никто не брал: маленькая была. А тут на хутор к нам пришла какая-то монашка. Увидела бедность, посоветовала отдать меня в монастырь. Да так вот уж десять лет прошло здесь… Еще и за воротами не была. Не знаю, как там и люди живут.
— Бедная девушка, — тихо проговорил Иван, — десять лет не выходить. Худо.
Не выходила. Нигде не была ни разу: не пускает мать Анфиса.
— Жаль мне тебя, сестра, но что поделаешь?
Соломония с восхищением смотрела на него. У юноши был искренне сочувствующий вид. Сердце ее защемило от жалости к себе, покатились слезы. То ли оттого, что десять лет просидела за стенами, то ли потому, что осталась сиротой, или от Иванова сочувствия, а может, и потому, что где-то далеко отсюда живет убогая мать-вдова с ее младшей сестрой Марысей и не может старая даже увидеть свое дитя, только передает ей приветы через людей. Кто его знает… Но только сжалось сердце от жалости к себе, и Соломония заплакала. Она так жаждала тепла, ласки… И вот эта ласка засветилась в Ивановых глазах, зазвучала в его голосе, залучилась на его лице… Он вдруг стал ей каким-то близким, своим…
— Ну, не плачь, сестра, слезы не утеха. На все воля божья. Вот и я тоже сиротой остался, один как перст… а живу.
— И ты сирота?
С двенадцати лет, сестричка… Скитался вот, пока сюда не пришел. А теперь… сама видишь, — врал зачем-то Иван.
— Бедный… и ты…
Солнце тем временем рассыпало миллиарды искр по зеленой траве, разбудило день.
— Ну, прощай, сестра. Вон уже встают ваши. А мне у епископа утром быть нужно.
— Прощай…
И стояла. Иван тоже не двинулся.
— Сестра… Я бы… хотел…
Поняла.
— Хорошо.
— Завтра в это время буду назад возвращаться из города… будешь ждать?
— Хорошо… буду…
Этот день казался Соломонии бесконечно долгим. Медленно тянулись часы, а солнце, как пригвожденное, будто стояло на месте. Но наконец наступил вечер, а за ним душная ночь.
Соломонии жарко. Она сбрасывает надоевшую одежду и застывает на белой простыне, как тень от луны. Только глаза, эти два блуждающие огонька, выдают в ней жизнь. Вся она — в напряженном ожидании. Вся — надежда, желание — нежное, бурное, робкое, смелое, жаркое.
На колокольне бьет два. Вскочила с постели. Торопливо оделась и как тень выскользнула из кельи. Тихо прошла темной аллеей к колодцу и спряталась за кустами. Где-то далеко что-то затарахтело.