Александр Казанцев - Школа любви
— Не надо! — взмолился я шепотом. — Открой так!..
Любые слова, выдохнутые с беспредельной страстью, могут стать «сезамом».
Она отворила дверь, стоя в полупрозрачной ночной сорочке, насквозь пробитой косыми утренними лучами, хлещущими через кухонное окно в коридор.
Забыв обо всем на свете, я подхватил ее на руки и, чувствуя благодатную, пьянящую ее тяжесть, понес к еще не остывшей постели. Бережно положил, да так и замер над ней, склоненный, ошалевший от восторга. Легкая ночнушка, которая, казалось, вот-вот будет проколота темно-розовыми сосками, почти не была преградой моему восхищенному взору.
Оглушенный набатом сердцебиения, медленно поднимая подол полупрозрачной розовой ночнушки, я вдруг вспомнил про оставленную незапертой дверь. Побежал закрывать и в дверном проеме увидал цепкоглазую пожилую тетку с помойным ведром, с детской белой панамкой на голове. На меня она уставилась ехидно, любопытно и нагло, ухмыляясь и понимающе покачивая головой так, что раскачивалось и ее мерзкое ведро.
Мой крайне возбужденный вид, взлохмаченные волосы и расстегнутая рубашка потрафили, видать, проницательности и любопытству ее, но я захлопнул дверь перед подавшимся далеко вперед заостренным носом.
Вернулся к Ромашке, но уже не мог вернуться в прежнее состояние, потому сказал, застегивая рубашку:
— Между прочим, батя твой сегодня в отгуле. Машину чинит.
— Что? — только что остававшаяся приподнятой ночнушка мигом оказалась опущенной ниже колен. — Ну, Костя, какой же ты! Опять заловимся!
Ромашка соскочила с постели, уже стыдясь своей почти не скрытой рубашкой наготы, нырнула в непроницаемый махровый халатик, запахнула полы, затянула поясок и, недавнюю истому гася, даже рассмеяться смогла:
— Помнишь, как он нас тогда поймал?.. Нет, больше не надо. Потерпи, миленький, всего денек потерпи!.. Ух, какой ты у меня…
Полночи опять проворочался, забылся перед рассветом. Разбудил меня бабушкин шепот прямо в ухо — шептала она, чтобы не разбудить больную маму, спящую в смежной комнате:
— Костя, твоя уже туточки.
— Кто? — не понял спросонья.
— Твоя!..
Будь даже разум мой не замутнен оборванным крепким сном, все равно бы мне до понимания непросто доскрестись: мы ведь договаривались с Ромашкой встретиться в девять на автостанции, вовсе не у меня. Неужто я проспал?
Одеваясь на ходу, бросился к двери. Впервые увидел Ромашку не в платье, не в сарафане, а в спортивном трико и туго обтянувшей груди голубенькой футболке.
— Костенька, папа машину починил, — сообщила она мне.
— И что? — не врубился я.
— За груздями собрался…
— Пускай едет.
— Так он нас с собой берет…
Эта новость — будто искра за шиворот: значит, вот почему ты здесь! Папашка, значит, внизу у машины покуривает! Культпоход за грибами, значит! Радость-то какая!.. Всю зиму ждал, всю весну, все лето почти — дождался светлого денечка: за грибами едем!
Ромашка меня за руку схватила, глазищи, как два омута бухтарминских, мольба в них.
— Костенька, ты не говори ничего, ладно? И не злись, не я же это придумала. Я грузди и не люблю вовсе. А папку люблю.
Бабушка радостно из кухни пришлепала.
— Костя, а я тебе уже и корзину нашла!
Уж так она переживала вчера, узнав, что мы едем на Бухтарму вдвоем (от бабушки я ничего не скрывал, поделился радостью), уж так волновалась, зная мой норов, а тут вдруг все так благополучно разрешилось.
— Ага, и ведро еще побольше найди. А лучше — тачку! — мрачно съязвил я. — Сдались мне ваши грибы! Никуда не поеду… — и тут увидал я, что в серо-зеленых, испуганно распахнутых глазах Ромашки слезы наворачиваются, ну и пригасил досаду: — Ладно, для грибов я пакет возьму…
Кучерявый отец Ромашки всю дорогу травил анекдоты. Сам и смеялся от души. А мне не до смеха было. Глядел хмуро в полуопущенное окно: вот поднимаемся на горушку Седло, здесь на постаменте огромный камень стоит, привезенный из рудника открытых работ, над ним крупная родная надпись «Зыряновск», отсюда, если оглянуться, весь мой городок, как на ладони, по-деревенски одноэтажный наполовину, утопший в зелени берез и тополей, осененный гордо взметнувшейся двуглавой вершиной горы Орел… А вот Толстуха, эта гора вполне свое название оправдывает, крутобока… Ух, как любил я в детстве мчаться по склону ее на лыжах! Не каждый мальчишка на подвиг такой решался, а Светланка, подружка моя, не боялась ничуть, не зря ж я был в нее влюблен… Ромашка, честно говоря, на нее похожа, вот только отчаянности, решительности той нет… А вон там, в ивовых зарослях, тот самый ключ, Конским, мягко говоря, корнем именуемый. Там я и забрался когда-то тайком на машину с зерном, чтобы до Бухтармы скорей домчать, а километра через три, где подъемчик небольшой, выпрыгнул неудачно…
К лесу подъехав, батя подруги, мой, стало быть, потенциальный родственник, посерьезнел, вздохнул даже:
— Беда с вами, ребята!.. Ладно, встречаемся через пару часов здесь, на поляне, у машины. Я в ту сторону подамся, а вы… Ну, вам видней… Только не забывай, Костя, что у меня глаза пока глядят зорко…
— Так он у тебя шахтер или шпион? — язвительно спросил я, глядя в спину удаляющегося шебутного мужика.
— Костенька, я вас одинаково люблю, вот ей-богу! — не боясь, что отец обернется, она впилась в мои губы.
Лучше бы нам, наверно, остаться у машины, а еще лучше — в ней, все равно не до грибов было — но мы в обнимку пошли в лес, звенящий от птиц, пчел и шмелей, как от нашего неутоленного обоюдного желания. Целовались как помешанные, натыкались, бредя без тропы, на кусты ежевики и шиповника и не чувствовали уколов, старались скорей уйти в чащу, миновать прогалы и полянки, щедро усыпанные ромашками, каждая из которых, казалось, непременно скажет: «Люблю!..» Нам просто некогда было у них спрашивать. И зачем? Все и так ясно…
Наткнулись мы, наконец, на укромно стоящий стожок, каким-то дедом, видать, малосильным сметанный; впрочем, не в силе дело: с такой малой полянки, окруженной густым черемушником, перевитым цветущим хмелем, больше травы и не взять. Сено было еще зеленоватеньким, не выбелено солнцем и дождями, совсем свежее. Пахло оно так радостно и родно, как могут пахнуть лишь благодатное сено отчизны да прогретые зноем завитки волос любимой.
А ведь и впрямь любил я тогда Ромашку…
Молча, с какими-то застывшими, чуть ли не вымученными улыбками, мы разворошили стожок. Обнялись так цепко и порывисто, как схватился бы утопающий средь бурного потока за посланное ему провидением бревно. И, словно кто под колени нам резко ударил, повалились в мягкое духмяное сено. Целуясь ненасытно, выстанывая какие-то слова, до неузнаваемости искаженные страстью, мы лихорадочно и неумело раздевали друг друга. Спортивные штанишки и футболку снял я с Ромашки довольно-таки ловко, хоть и руки тряслись, а вот с лифчиком белоснежным, с застежкой его хитрой, замешкался — никак не давалась! Тогда подруга, то ли хмыкнув, то ли всхлипнув, полыхнув зеленым газом глаз, приподнялась, гибко, будто акробатка, завела руки за спину и выпростала из белоснежного плена не по годам роскошные груди свои. И откинулась вновь на сено, дразня малахольное небо и простодушно-ясное августовское солнце сосками цвета диких пионов, именуемых марьиными кореньями, что в изобилии произрастают на окрестных горах.
Господи, Боже мой, как колотилось сердце, когда снимал я простенькие, бывшие когда-то голубыми, но выстиранные почти до белизны трусишки, когда Ромашка напряжением ног оторвала от сена ягодицы, помогая мне снимать, когда дерзко и весело глянули друг на дружку два солнышка — лучистое, в небе, и пушистое, меж ног ее!..
Так колотились сердца наши, так гулко билась кровь в жилах, что не слышали мы уже ни шума бурной Бухтармы, ни очумелых птичьих пересвистов. Но расслышали все-таки пронзительный свист, доносящийся откуда-то сверху, а следом хрипловатый от восторга, ломкий, как слюда, мальчишеский голос:
— Ну, кино! Дети до шестнадцати!..
И другой голосишко, совсем пацанчий:
— Ой, чо делают, чо делают!..
Это были, видать, мальчишки из расположенного неподалеку, у протоки, пионерлагеря. Забрались на черемуху лакомиться переспелыми ягодами, затаились в листве, когда мы с Ромашкой на поляну выбрели, да не смогли молчком наблюдать за стремительным развитием событий…
Похватав одежонку, бросились мы напрямик к Бухтарме, через заросли ежевики, смородины, черемухи, разрывая тонкие лианы хмеля, а вслед нам летели смех и улюлюканье пацанов. Выскочив на берег, спустились мы с крутояра, побросали одежду на прогретую солнцем гальку, нагишом забрели в воду почти по грудь.
До этого мы нервно, чуть ли не по-дурацки, смеялись, но речные струи оборвали наш смех. Родная река тесно прижала ко мне голое, налитое уже буйными женскими соками тело Ромашки. Тугой чистый поток Бухтармы как бы подталкивал нас к тому, к чему мы стремились и сами, от жажды чего шумели наши грешные головы, а мы, будто Дафнис и Хлоя, не могли, да попросту не умели стоя совершить то, к чему так стремились тела наши и души.