Александр Казанцев - Школа любви
Она вовсе не противилась моему натиску. Это меня вдруг мартеновской каплей солнца обожгла мысль: «Что делаю? Делаю-то что?!»
И разомкнул все же объятия свои, жар внезапный в иное русло попытался направить:
— Знаешь, а у меня на родине виды еще краше — дух захватывает! На горах в это время карагайник зацветает, сверху донизу розовые стоят! Горы, понимаешь, Алтайские!.. Кто гор не видал, настоящей красоты не знает!
Говорил и чуял на губах земляничный вкус Ленкиной помады, от которого вновь поплыла голова.
— А у нас в Киргизии на горах маки цветут, — вздохнула Елена. — Вот уж красота где…
— Да что там у вас! — взвинтился я с ревностью: всегда раздражало меня хоть какое-то поползновение на аксиому о превосходстве во всех отношениях моей родины по сравнению с другими краями.
Однако распетушился — больше чтоб головокружение унять; но остановлен был опустившейся на мое плечо легкой рукой и ласковым голосом:
— Не зря же Высоцкий поет: «Лучше гор могут быть только горы».
И вновь сомкнулись наши губы…
Вернулись мы в общагу за полночь. Пирушка нашей группы завершилась небывало быстро, видать, угнетенность духа Иванова подточила-таки веселье.
По моим блуждающим глазам и нацелованным губам полукровный болгарин все понял. Если бы он полез драться, я бы и сопротивляться не стал: бей, черт с тобой, может, легче станет. А он отвернулся к стене да так и пролежал всю ночь, не раздеваясь и не двигаясь почти. И соседи по комнате встретили меня недобрым молчанием. Лучше бы уж спьяну кто сорвался, чем презрение такое.
Я должен был чувствовать себя последним подлецом.
А не чувствовал.
Иванова мне было по-прежнему жаль, только вот к жалости этой уже примешивалось раздражение: упустил подругу, телок, а кто виноват? Сам!.. Я, может, тебя этим только расшевелю. Чтоб не раскисал и добивался всего сам.
Перед тем, как лечь, поправил над кроватью фотографию белокурой землячки, Ромашки своей, с теплом вспомнил, что на обороте снимка почерком старательной ученицы выведено: «Не забывай, Костенька!» Ничего страшного, подумал, не случилось, теперь уже совсем скоро встретимся, помню, помню твои слова: «Потерпи до лета, миленький!..»
И не смог заснуть в ту ночь.
Нет, угрызениями совести я не терзался, но смута в душе была, хоть и успокаивал себя: ерунда, мол, все это, дальше поцелуев, к счастью, не зашло. Это винишко разливное виновато, головы задурило. Завтра Елена и виду не подаст. Не с чего Иванову убиваться…
Утром Елена запросто подошла ко мне в химкорпусе.
— Знаешь, я так и думала, что с тобою мне будет легко.
Ах, Ленка, милая Ленка, знала б ты тогда, как со мной будет «легко»!..
На лекции мы сидели рядом. И на другой. Потом вместе отправились в столовую. Спину мне сверлил взгляд Иванова.
Вечером он собрал в спортивную сумку свои немногочисленные пожитки и заявил, что переселяется в другую комнату. Никто не спросил, почему. По лицам ребят понял я, что лучше бы переселиться мне…
Сессию Иванов завалил. Чуть ли не все в нашей группе решили, что виной тому мы с Еленой. Да так оно, конечно, и было.
Мы же, будто бросая вызов всем осуждающим, вовсе перестали скрывать отношения свои, иногда и на лекциях целовались, расставались лишь на ночь… А когда летом работали в рембригаде, затирали и белили стены в общежитских комнатах, не раз бывали застуканы в пору перерыва. Обнаружив нас, целующихся в пустой, готовой к ремонту комнате, девчонки фыркали:
— Этим обедать не надо, поцелуями сыты!
— Обалдеть! Будто вечера им не хватает!..
Да, нас охватило тогда какое-то умопомрачение, не иначе…
Стряхнуть его я смог, лишь подъезжая к родному Зыряновску, когда поезд, влекомый сохранившимся лишь на нашей, пожалуй, ветке паровозом, смоляно-черным, с красной полосой, не спеша вползал в зеленую долину Бухтармы, которую все же не зря первопроходцы давних веков нарекли за богатства и красу Беловодьем. Гордые, острые контуры родных гор живо заострили притупившуюся было за бурные последние недели ностальгию, а уж она омыла, освежила невидимыми радостными слезами поблекшие ненадолго чувства к оставленной в родном городке белокурой землячке, которая скоро встретит меня на перроне, старательно подметенном к приходу единственного пассажирского поезда.
Был уверен, что встретит, не сомневался: ну, не писал ей почти месяц, а все же не забыл дней десять назад письмо отправить, сообщить о дате приезда…
Ромашка не встретила меня.
Напрасно вертел головой, натыкался на людей с чемоданами и цветами…
Дома с нетерпением ожидали меня родные, прежде всего больная мама, но я пропустил первый автобус, разыскивая работающий телефон-автомат, костеря пацанов, с мясом выдравших трубки.
На звонок откликнулся ее отец:
— А, зятек! С приездом! — в голосе горняка-балагура была неподдельная радость, но вдруг он вздохнул сочувственно. — А доча, такое дело, в Алма-Ате, у тетки. Недели две еще погостит…
Эти слова будто отбойным молотком мне в грудь ударили — тем самым, горняцким…
Никогда ранее не изнывал я в родном доме от скуки, никогда столь тихоходно не ползло время, даже радость встречи с родными омрачена была нахлынувшей хандрой, развеять которую я не мог ни рыбалкой на затянутом ряской пруду, ни встречами с приятелями, ни книгами, ни виршеплетством… Хандра была столь сильна, что и не писалось вовсе.
Вот тогда-то я был твердо уверен, что люблю Ромашку, так немилосердно поступившую со мной: ну как она смогла вычеркнуть целых две недели из неполного месяца, который мы могли бы провести вместе? Нежданная помеха лишь сильней распаляла страсть. Считая себя безумно влюбленным, я гнал мысли, что вдруг окажусь нелюбим, оправдывал отъезд подруги ее желанием проверить свои и мои чувства, звал на помощь того же Овидия, написавшего когда-то: «Все, что делает женщина, — делает движима страстью».
Ни единым словом не упрекнул я Ромашку, встретив ее на людном перроне. Жарок, долог и бесстыден был наш первый поцелуй на виду у всех.
А потом мы ехали в еле ползущем в гору дряхлом автобусе и радовались тому, что он столь неспешен и битком набит. Пассажиры, обремененные сумками и чемоданами, притиснули нас друг к дружке так, что до перехвата дыхания чувствовал я грудью своей ее крепкие молодые груди под тоненькой кремовой кофточкой, а Ромашка, почти беспрестанно вспыхивая румянцем, столь же осязаемо ощущала бедром всю крепость и непреклонность моего желания. И ничуть нам не было стыдно. Никого мы не видели, не слышали. При малейшем крене автобуса, а порой и без него, вновь и вновь соприкасались наши губы. Всего лишь на мгновение, чтобы потом жарко шептать:
— Ты моя?
— Вся до капельки!
— Правда?
— Докажу скоро.
— Когда? Сегодня?
— Торопышка какой! — обычно серо-зеленые глаза подруги извели прозеленью серость. — Нет, послезавтра… Мы с тобой на Бухтарму поедем, вдвоем!
— А почему не завтра?
— Смешной!.. Я тоже хочу завтра… Так ведь с дороги надо передохнуть, маме помочь…
Почему-то я недолюбливал ее мать, добрейшую белокурую толстуху, которая сразу прониклась расположением ко мне и всячески старалась угодить. Наверно, не давала мне покоя подспудная тревога, что Ромашка может обрести когда-нибудь габариты родительницы своей… Услыхав напоминание о ней, я нахмурился, а подруга затормошила меня, насколько это возможно в переполненном автобусе:
— Ну, чего ты, а?.. Завтра ведь увидимся. Ты после обеда сразу приходи, я со всеми делами управиться успею…
Ага, значит, ждать вечер, ночь да еще полдня! Прождать всю долгую, бесконечную зиму, всю весну, большую часть лета, а потом еще две недели… И еще ждать… Нет, решил я, прибегу с утра, пока родители ее на работе. Сама ведь сказала: «Я тоже хочу завтра».
Ночь проворочался без сна, утром был у двухэтажного, в розовый цвет крашенного восьмиквартирника. Так поторопился, что застал отца Ромашки, закрывающего квартиру.
Являя собой треть от габаритов своей супруги, он расплылся в добродушной вроде бы улыбке:
— А, зятек!.. Спит еще доча. Потому не впущу, — он рассмеялся вовсе не зло. — Не обижайся, Костя, у самого меня рука не поднимется впустить, а если она отопрет — тогда, что уж, ладно… Только помни, кореш, я тут рядышком, в гараже. Отгулы взял, машину, понимаешь, надо подшаманить.
Ромашка была единственной его дочкой, больше детей не было, потому он души в ней не чаял. Так что зря я рассердился тогда на этого доброго и веселого шахтера.
Едва стихли его шаги, я позвонил в дверь.
Долго было тихо, а потом… Ах, этот теплый, медово-тягучий со сна голосок!
— Костенька, ты? Сейчас, я только оденусь…
— Не надо! — взмолился я шепотом. — Открой так!..
Любые слова, выдохнутые с беспредельной страстью, могут стать «сезамом».