Марк Твен - Личные воспоминания о Жанне дАрк сьера Луи де Конта, её пажа и секретаря
Мы были на равной ноге со знатными людьми, стекавшимися в дом, чтобы познакомиться с Жанной; все оказывали нам почет, — и мы были на седьмом небе. Но еще счастливее были те вечера, которые мы проводили в тесном кругу хозяйской семьи и ближайших друзей. В таких случаях все мы, пятеро юнцов, особенно старались отличиться и обратить на себя внимание Катрин. Никто из нас еще не бывал влюблен, а теперь, на наше несчастье, все мы влюбились в одну девушку — и притом с первого взгляда. Это было веселое и жизнерадостное создание, и я до сих пор с нежностью вспоминаю те немногие вечера, которые я имел счастье провести в ее милом обществе и в обществе ее близких.
В первый же вечер Паладин заставил всех нас терзаться ревностью: стоило ему завести рассказ о своих битвах, как он завладевал общим вниманием, а все остальные оказывались в тени. Его слушатели уже семь месяцев терпели бедствия подлинной войны, и их чрезвычайно забавляли вымышленные битвы, о которых распространялся наш хвастливый великан, и потоки крови, в которых он буквально плавал. Катрин получала от этих рассказов огромное удовольствие. Она не смеялась вслух — как того хотелось бы нам, — а прятала лицо за веером и тряслась от смеха так, что мы опасались, как бы она не лопнула. Когда Паладин кончал одну из своих битв и мы начинали надеяться, что можно будет переменить тему, она нежным голоском — таким нежным, что было просто обидно слышать! — переспрашивала его о каком-нибудь обстоятельстве, которое якобы очень ее заинтересовало, и просила рассказать об этом еще раз, поподробнее. Приходилось снова выслушивать все с самого начала, с добавлением еще сотни небылиц, которые не пришли ему на ум с первого раза.
Не могу описать, как я страдал. Мне ни разу прежде не приходилось испытывать ревности; было невыносимо, что этому негодяю так незаслуженно везло, а я оставался незамеченным, когда я жаждал хотя бы тысячной доли того внимания, которое расточала ему моя красавица. Я сидел подле нее и не раз порывался сказать, что и я тоже участвовал в этих сражениях, хоть мне и стыдно было пускаться на такие уловки; а она желала слушать только про подвиги Паладина… Однажды я отвлек на миг ее внимание, но она что-то недослышала из его вранья и попросила повторить — тем самым вдохновив его на новую битву, куда более кровавую, — а я был так огорчен своей неудачей, что больше уж и не пытался.
Остальные были не меньше меня возмущены наглостью Паладина и его успехом, больше всего — последним. Мы вместе обсуждали нашу беду. Это уж всегда так бывает, что соперники становятся братьями, когда один счастливец одерживает победу над всеми.
Каждый из нас мог бы чем-нибудь блеснуть, если б не этот негодяй, который не давал никому вставить слова. Я, например, сочинил поэму, потратив на это целую ночь, где в возвышенных словах воспел красоту нашей очаровательницы; я не называл ее имени, но всякий мог о нем догадаться уже по одному заглавию: «Орлеанская роза».
В поэме говорилось о том, как на поле брани расцветает нежная и непорочная белая роза, как она кроткими очами взирает на ужасы боя и заметьте, какой тонкий образ! — краснея от стыда за людскую жестокость, превращается в алую розу. В алую, — а раньше была белой. Целиком моя идея, и совершенно новая. Роза разливает нежное благоухание над осажденным городом, и неприятельские воины, вдохнув его, слагают оружие и рыдают. Это тоже была моя идея, и тоже новая. На этом кончалась первая часть поэмы. Дальше я сравнивал Катрин с небосводом — не со всем, разумеется, а только с частью. Она была луной, а окружавшие ее созвездия пылали к ней любовью; но она им не внимала, — и они знали, что она любит другого. Другого, который в это время воюет на земле, не страшась ранений и смерти, — воюет со злобным врагом на поле брани, чтобы спасти возлюбленную от безвременной гибели, а ее родной город — от разрушения. Когда несчастные влюбленные созвездия узнают, что для них нет надежды, сердца их разбиваются, — заметьте эту интересную мысль, — а их огненные слезы стекают с небесного свода; и эти слезы — не что иное, как падающие звезды.
Чересчур смело, пожалуй, но зато как красиво! Красиво и трогательно, особенно когда изложено рифмой. Каждая строфа кончалась рефреном, где говорилось о бедном влюбленном, навеки разлученном с предметом своей любви: как он томился, бледнел, таял и близился к могиле; это было самое трогательное место, и ребята едва удерживались от слез, когда Ноэль читал его.
В первой частя поэмы, где говорилось про розу, — то есть в ботанической части, если только мое скромное сочинение заслуживает такого названия, — было восемь строф по четыре строки; и столько же в астрономической части, — всего шестнадцать строф. Я мог бы сочинить и полтораста — так я был вдохновлен и полон высоких мыслей, — но это было бы слишком длинно для чтения вслух в обществе; а шестнадцать — это как раз столько, сколько нужно: можно было даже повторить, если попросят.
Товарищи мои были поражены, что я мог сочинить подобную вещь; да и сам я был поражен не меньше других, потому что не подозревал этого в себе. Спроси меня кто-нибудь еще накануне — могу ли я, я бы честно ответил: нет, не могу. Так бывает всегда: можно прожить полжизни и не знать, на что ты способен, — а ведь способность-то всегда при тебе и ждет только случая, чтобы проявиться. В нашей семье так уж повелось. У деда был рак, но, пока он не умер, никто этого не знал, даже он сам. Удивительно, как глубоко таятся в нас болезни и таланты. Мне было достаточно встретить прекрасную девушку, и вот на свет родилась поэма, а записать и зарифмовать ее оказалось сущим пустяком — не трудней, чем запустить камнем в собаку. Спроси меня кто-нибудь, могу ли я сделать подобное, я бы ответил, что не могу; а ведь смог же!
Товарищи наперебой расхваливали меня и удивлялись. Больше всего им нравилось, что Паладин будет наконец посрамлен. Они только об этом и говорили — до того им не терпелось утереть ему нос. Ноэль Рэнгессон был вне себя от восхищения: вот бы ему так сочинять! Но где уж ему! Он за полчаса выучил поэму наизусть, и надо было слышать, как хорошо и трогательно он ее декламировал. Это он умел; и еще он умел очень похоже изображать людей. Он мог изобразить Ла Гира, как живого, да и не только его, а кого угодно.
Я не умею читать стихи, и когда попробовал прочесть свои, мне не дали кончить, — все потребовали, чтобы читал Ноэль. А раз я хотел, чтобы поэма понравилась Катрин и всему обществу, я и поручил чтение Ноэлю. Он был вне себя от восторга. Сперва он даже не хотел верить, что я говорю серьезно. Но я сказал, что с меня довольно, если он назовет меня как автора поэмы. Ребята ликовали, а Ноэль сказал, что пусть только ему дадут выступить — он покажет, что есть нечто более прекрасное и высокое, чем вранье про победы!
Но как найти случай выступить? Вот в чем была трудность. Мы прикидывали и так и этак — и наконец составили отличный план. Мы решили дать Паладину начать рассказ про битвы, а потом под каким-нибудь предлогом вызвать его из комнаты; как только он выйдет, Ноэль займет его место, станет его передразнивать и окончит рассказ в манере самого Паладина. Это наверняка будет иметь успех и подготовит слушателей к поэме. Два таких торжества прикончат нашего Знаменосца — или хотя бы заставят присмиреть, а тогда и на нас обратят хоть какое-нибудь внимание.
Весь следующий вечер я нарочно держался в сторонке, дожидаясь, пока Паладин разойдется как следует и вихрем помчится на неприятеля во главе своего полка; тут я в полной форме появился в дверях и объявил, что посланный от генерала Ла Гира желает видеть Знаменосца. Паладин вышел, а Ноэль занял его место и сказал, что, хотя и случилась досадная помеха, он может, если обществу угодно, продолжить рассказ, ибо хорошо знаком со всеми подробностями битвы, о которой только что шла речь. Не дожидаясь просимого разрешения, он превратился в Паладина — разумеется, уменьшенного в размерах — со всеми его интонациями, жестами и позами и продолжал рассказ.
Трудно представить себе более точное и уморительное подражание. Слушатели извивались и корчились от смеха, и по щекам их текли слезы. Чем больше они смеялись, тем больше вдохновлялся Ноэль, тем большие чудеса он творил, пока смех не перешел в стоны. Лучше всего было то, что Катрин Буше просто умирала со смеху, так и покатывалась. Вот это была победа! Настоящий Азенкур!
Паладин отсутствовал каких-нибудь две минуты: он обнаружил, что с ним сыграли шутку, и вернулся. Подойдя к двери, он услышал выступление Ноэля и понял, в чем дело. Он спрятался за дверьми и дослушал до конца. Ноэля наградили восторженными рукоплесканиями; слушатели никак не хотели успокоиться и просили повторения. Но Ноэль был умен. Он знал, что когда слушатели всласть посмеялись, им нужны иные, противоположные впечатления, и они, следовательно, лучше всего подготовлены к восприятию поэмы, исполненной глубоких и тонких чувств и возвышенной грусти.