Юрий Давыдов - Бестселлер
О купце Скорнякове.
Спасая вымирающих иноплеменников, все свои торговые хлебные запасы безвозмездно передал, а когда их не хватило, пустил в распродажу и недвижимость.
– Кто вас, Иннокентий Васильевич, на сей путь наставил?
– Не ведаю. Но Камаева большая часть есть. Я о ту пору находился в Туруханске. Заехал он ко мне, возвращаясь в Енисейск, всякие страсти рассказал. Я не поверил. Он говорит: возьми нарты, съезди, убедись. Ну, думаю, гляди у меня, Камаев, не так уж я и прост. Поехал в улус. Приезжаю. Батюшки-и-и, юрты разметаны, песцы с визгом разбегаются – рыла красные, в крови. Все перемерли, тунгусы, остяки.
Рогачев, конторщик купеческой конторы в Енисейске.
Одевался просто, жены не имел. Женатый не волен в духе своем. Постоянно спорил с сослуживцами, людьми разных сословий. Все эти споры непременно кончались великой печалью о греховности людской, позволяющей бесам ликовать. Составил свой молитвослов:
О, Иисусе Христе, Сыне Божий!
Помилуй раба грешного Ты,
Внемли его скорбям и воплям,
От аггелов Сибирь Ты спаси.
Стал на площадях говорить, народ собирал: «Пора бороться с силами адовыми, пора мир от грехов очистить». Купец, у которого Рогачев служил, увещевал: «Полно, Илья. Не хули явно при народе правителей наших». Отвечал: «Воля ваша, Петр Тимофеевич, не могу. Я мысль укрепляю, что с неправдой бороться надо, а не потрафлять ей». – «Ой, в беду попадешь, Илья, страшную…» Потом приходит к этому купцу квартальный надзиратель. «Имею, – говорит, – секретное дело». – «Прошу садиться и удостоить беседой». Полицейский офицер сказал: «Уймите вашего конторщика. На базарной площади непотребства возглашал. Я огласки-то не сделал по личному к вам расположению. Теперь еще вот: Рогачев нищих детей повсюду собирает, хибарку нанял, чтоб ночами не мерзли, всякое довольствие покупает». Лобанчиком ублажил его и обещанием «удержать». Квартальный удалился. Призвал приказчика. «Скажи, Илья, хороший ты, честный, а зачем норовишь и себя погубить, и мне большие хлопоты доставить, а главное, и детский приют свой разорить?» Отвечает без запинки: «А как же, Петр Тимофеич, терпеть, когда видишь страждущих? Третьего дни пошел на Торговую площадь, вижу, сейчас плетьми станут драть старого человека. Кричу: „Эй, не закон драть старцев!“. Стражники на меня: „А ты кто таков?!“ Говорю: „Сирых, убогих, старых заступник“. „Вот мы тебя, чер-рт!“ Тут барабаны забили, все глядеть бросились, им, видишь, куда-а интересно… Я ведь, Петр Тимофеич, не против власти изрыгаю, я ж за правду стою».
Кончилось арестом. Замкнули Илью Рогачева в узилище, а потом тайно увезли на далекое расстояние да там, в пустыне великой, где камень и снег, бросили один на один с диким зверьем. Безо всяких жизненных припасов.
Смахнул очки В.Л., отер глаза тылом ладони, они опять наполнились слезами. Сквозь слезу на реснице – огонь от свечи плавает, расплывается. В.Л. грозил кому-то кулачком: «А, тухлые вы души, вы говорите: нет святой Руси!»
Буран лег. Ночь настала ясная, наискось обозначилась плотная тень колокольни. Над колокольней, в звездной россыпи витал на ковре-самолете Васёна Мангазейский. Далеко-о видел, все замечал. И даже эти нарты на реке.
* * *Ездовые собаки, запряженные цугом в нарты, бежали из дальней деревни, по-здешнему– станка, бежали по замерзшему Енисею к селу Монастырскому, путь был верст в двести.
Мы поедем, мы помчимся…
Ветер дул северный, в спину. Наст лежал крепкий, длинный, отчего гоньба получалась легкая и шибкая. Лишь бы этот наст не оказался слишком уж мелким-мелким, как битое стекло: сотрут собаки лапы, изранят, да и долой из упряжки.
Мы поедем, мы помчимся…
Ехал на нартах мужичок нерусский, но и не остяк, и не тунгуз. Завернулся в оленью парку, обут он был в сапоги; назывались они бакарями, а потом, когда блатная музыка вовсю играла, стали – прохарями. Накрылся мужичок романовским тулупом. На голове помещалась большая меховая шапка-ушанка, насунутая на самые брови. Уши держал он завязанными натуго, и вот вам причина, по которой я не сразу признал всемирно-историческое значение человека, который торопил упряжку и восторженно пел на языке, мне не знакомом.
Когда он переставал петь, слышно было трение ледяной корочки березовых полозьев о мерзлый снег, и этот характерный росчерк, содержавший то раздельное, то слитное «р» и «щ», означал, что мороз, нажимая, перевалил за тридцать.
Мы поедем, мы помчимся…
Как бы, однако, мужичок ни торопился, как бы ни любил он быструю езду, но правила знал, и посему каждый час– полтора давал собакам роздых, себе учиняя перекур. И черта с два вы поймаете меня на ошибке! Ни фига не курил он тогда «Герцеговину флор», а курил папиросы «Нора». А трубкой не баловался. Минуты перекура позволяют мне сделать нижеследующее сообщение.
Видите ли, на кратком биваке, готовясь закурить, этот человек развязывал уши своей шапки и, приподняв одно из них, подносил к папиросе горящую спичку; в такую минуту и пробрал меня нешуточный испуг. Мороз в Москве был сильный, сухой, декабрьский, все как бы пресекало дыхание и скрипело, а колеса орудийного лафета скрипели, казалось, особенно пронзительно, с Каланчовки, от Ленинградского вокзала везли гроб с телом убитого Кирова, за гробом шли мрачные, угрюмые начальники, а первым шел он, убийца, в шапке-ушанке, уши не завязанные, и я, тогда некурящий, почувствовал, как ему хочется курить.
Роздых длился минут пятнадцать-двадцать. Прежде чем гнать дальше, тов. Джугашвили-Сталин проверял надежность поклажи на вторых нартах.
Мы поедем, мы помчимся…
При виде тов. Джугашвили-Сталина не грех было б задаться лингвистическим вопросом на тему: «нарды»-«нарты»-«нары». Да и Нарым, он там бывал. Но, правда же, язык немел при виде клади на задних нартах: осетр пуда в три! Летом для сохраненья пихали им под жабры влажный мох, сырую паклю; зимой морозы костенили. И эдакую рыбу-царь он вез в подарок царь-девице.
* * *Казалось бы, что мне Гекуба – эта Вера Д.? Ан нет, сконфужен, хоть виноват я без вины. Сидел себе в архиве, о пакостях не помышлял, да вдруг как будто бы приник к замочной скважине. Читаю документ начала века: «Солдат Мойше-Иуда Губельман живет гражданским браком с дворянкой Верой Александровной Д., 1888 г. рождения». Сей Губельман был Ярославский. В Серебряном бору я видел, как он гуляет по берегу Москва-реки: зерентуйский каторжанин, безбожник, не веривший ни в Бога, ни в безбожников. Сивогривый, сивоусый, руки за спиной. А рядом, через дорогу – дача; там он растил цветы.
Но здесь я исключительно о розе. Как дева русская свежа в пыли снегов! Головка белокурая; камея, право. И белый, как снежинка, профиль. Точь-в-точь как тот, что обозначен на бандероли папиросок «Нора». В присутствии лишь Веры Д. курил их Джугашвили-Сталин. А покупал тотчас же в день приезда в магазине фирмы «Ревильон и K°». Да, он дымил, молчал, слова роняя скупо. Не мастер говорить он обо всем и ни о чем. Да ведь они ж беседуют об Ибсене, о Норе. Свердлов – цыплячья грудь и трубный бас, утрами бегает на лыжах, говор шибкий, будто шашкою лозу сечет, однако пойди-ка угадай, что он в единственном числе нам все казачество возьмет да расказачит.
Ой-ой, забыл дать информацию, за что и почему актрису Веру Д. столь щедро осыпала пыль нордических снегов.
Загадка для меня ее служенье Мельпомене. Бывала на подмостках МХТ, что в Камергерском? Когда? Не знаю, не уверен. А если да, то, думаю, недолго и без блеска. А путь на норд, в эфиры северных сияний? Тогда воскликнем дважды: о, Ибсен! Нора, о! Ее сослали за храненье нелегальщины? Опять сомнения берут. Сослали в Туруханку? Уж это слишком, согласитесь, негуманно – женщина… Уж так ли негуманно? Дочь Цветаевой туда же угодила – в Туруханку. И тоже, знаете ль, при жизни И.В.Сталина. Как все мы, щепки, леса рубившие для всех лесов на стройках коммунизма. Ариадна жила здесь с полувзводом ссыльных женщин, ударников труда. Она писала письма Пастернаку. На поле снег, над полем вьюга. А в дымоходе подвывает каторга. Да полно нам чернить эпоху. Из Туруханки в годовщину Октября – вот это: «Представляете себе, какая красота все эти алые знамена, лозунги, пятиконечные звезды на ослепительном белом снеге, под немигающим, похожим на луну северным солнцем!».
* * *Но немигающее солнце скрылось. Взошла луна, похожая на солнце. Летел, спешил влюбленный Джугашвили. Упряжку гнал и пел наперекор ветрам.
Мы поедем, мы помчимся…
Он мчался в Монастырское. Он Веру Д. любил. Она его считала «из Помяловского»: сальный, неопрятный и корявый. С таким об Ибсене не побеседуешь.
Однако нынче он почему-то верил в разделенность чувства. Спешил и гикал, смеялся, хлопал рукавицами. И вот уж в Монастырском лайки лаяли взахлеб.
Тов. Сталин-Джугашвили приблизился к избе.
На желтизне оконца четкий черный профиль, повис шнурочек от пенсне. Проклятый жид! Нет, нет, не Соломон, известный накопитель капитала, нет, Яшенька Свердлов, на «Капитале» проевший зубы. Что ж делать-то теперь с увесистой царь-рыбой? Она бы кушала. А Янкель станет жрать. А черт дери, отдать исправнику?.. Курейку оставлял тов. Джугашвили-Сталин с согласья Мерзлякова, стражника. Здесь, в Монастырском, член ЦК не смеет не отметить свой приезд в полиции. А все же осетра он осетину не отдаст. К администрации на цыпочках?! Свердлов умеет и устроиться, и обустроиться, и слать корреспонденции в газету, и льстить Кибирову. Но что же делать с осетром? Ага, исчез наш Мефистофель.