На скалах и долинах Дагестана. Герои и фанатики - Тютев Фёдор Фёдорович Федор Федорович
— Мало ли что не бывало. Я сам раз до того напился, это еще дома было, как я у господ жил, что бурмистра за покойника-тятьку принял, ей-богу.
— Как же это тебя угораздило?
Говорю, пьяный. Сижу себе под забором, гляжу, по дороге тятька мой идет. А ён уже второй месяц как померши, и диви бы я испугался, а то нисколички. Напротив, обрадовался. — Тятька, — кричу, — как это вас с того света выпустили? А сам к ему, сгреб в охапку и давай целовать; а ён как звезданет меня по уху, туте только я очухался, гляжу, а это и не тятька мой вовсе, а бурмистр наш; и ведь что удивительно, совсем и не похож он был на моего отца, а вот поди ж ты, попритчилось.
— Ну, что ж бурмистр? — полюбопытствовал Иван.
— Да что ж, пожалился барину, ну, меня, разумеется, на конюшню, всыпали пол ста горячих, разом хмель из головы вышибло, ровно бы и не пил ничего.
Иван расхохотался:
— Что ж, брат, поделом, не принимай живых за упокойников.
— Да оно конечно, а как подумаешь, то ведь это неспроста вышло. Вроде как бы предопределение бурмистру, значить, да только он, толстопузый, внять сему не пожелал.
— А разве с ним опосля что случилось?
— То-то и дело, что случилось. Недели не прошло с того дня, как я его за батьку своего принял, послал его помещик в город деньги отвезть, а ён и пропал.
— Как пропал?
— А так, как пропадают. Поехал он не один, а с мальчиком-работником в тележке, охотницкая такая была у него тележка, и рысак барский, резвый рысак.
Смолоду больших денег стоил. Ну вот, говорю я, поехал наш бурмистр и должен был на другой день вернуться. Только день проходит, другой, нет его. Барин забеспокоился, послал старшего камердина узнать, что случилось. Камердин на другой день приезжает. Так и так, говорит, нет нигде, и в городе не был, и денег не отдавал. Сгинул, словно провалился и с тележкой, и с конем, и с мальчиком. Ну, разумеется, сейчас же за поиски принялись. Искали, искали, нет нигде… Жена бурмистра ревет, барин хмурый ходит, впало ему в голову, будто бурмистр с деньгами бежал, а денег, говорят, немало было. Только месяца два спустя нечаянно кто-то в овраге наткнулся на два тела, почитай, дочиста волками объеденные. Рассмотрели, и что бы ты думал — он самый, это наш бурмистр и есть, а с ним и мальчонка-работник. Опосля дохтур смотрел, нашел, будто черепа наскрозь проломлены; не иначе, стало быть, разбойники, по нашим местам их даже и очень достаточно.
— Ну и что ж, больше ничего?
— Чего ж тебе еще? Ни денег, ни лошади, разумеется, не нашли, так и сгинули.
— Ишь ты, дела какие!
— Вот то-то и оно. Может, и твое благородие неспроста об упокойниках поминает; не помер бы часом.
Подполковник Балкашин (подполковника он получил недавно, вместе с отставкой) третий день чувствовал себя совсем плохо. Помимо старческого недомогания, им овладело какое-то особенное беспокойство, не покидавшее его ни днем, ни ночью. Каждый шорох, каждый стук, громкий возглас, доносившийся с ули-цы, заставляли его вздрагивать всем телом; сердце его то замирало, то начинало усиленно биться. Ко всему этому он испытывал небывалую слабость, так что едва-едва имел силы сидеть в креслах и только потому не ложился, что постель внушала ему какой-то безотчетный, инстинктивный ужас.
С первого дня своего приезда в слободку, в расположение штаб-квартиры полка, Аркадий Модестович повел жизнь отшельника. Посещения посторонних людей ему были тяжелы, и он без церемоний, со старческой откровенностью высказывал это тем любопытствующим, которые по его приезду поспешили навестить старика. Исключение составляли старый испытанный друг Балкашина Панкратьев и его дочь Аня. С ними он виделся каждый день. Сначала, пока Аркадий Модестович был в силах, он ходил к Панкратьеву и проводил у него целые вечера; потом, когда болезнь лишила его возможности двигаться, Павел Маркович и Аня стали сами приходить к нему.
Тихо и монотонно протекали вечера.
Оба старика или молчали, погруженные каждый в свои думы, или предавались воспоминаниям о давно прошедших временах, вызывая в памяти один другого образы давно умерших людей, их соратников и начальников.
Аня почти не участвовала в этих беседах. Сидя немного поодаль, у стола, она молча вязала или шила, и по ее задумчивому лицу легко можно было заключить, насколько далеко ее мысли от происходящих подле нее разговоров.
С отъезда Колосова молодая девушка заметно изменилась. Она сделалась серьезной, молчаливой, её беззаботный смех, раздававшийся то и дело в доме, умолк, даже петь она почти совсем перестала, что особенно огорчало старого полковника.
— Что же это ты приумолкла, певунья моя голосистая? — спросит он ее иной раз, ласково ловя за руку.
— Не поется что-то, отец, — тихо ответит Аня и идет дальше неторопливой, степенной походкой, заменившей ее прежнюю шаловливо-грациозную пробежку.
Тяжело вздохнет Павел Маркович и потупится. Он тоже за последнее время сильно сдал, как-то сразу постарел, осунулся.
— Видно, брат, и мне придется скоро на покой проситься, — не раз говаривал он Балкашину, сидя с ним вдвоем и уныло поводя глазами. — Укатали сивку крутые горки.
— Ну, ты-то еще молодец, послужишь еще не один год, — утешал старого друга Аркадий Модестович.
— Нет, куда уж нам, — безнадежно махал рукой Панкратьев, — дай бог еще один год протянуть, и затем шабаш, подам в отставку… Эх, не так, я думал, все это выйдет, да видно, воля Божья, ничего не поделаешь, кто мог думать…
Павел Маркович обрывал на полуслове и угрюмо умолкал. Молчал и Балкашин. Оба старика, словно по уговору, не распространялись о своем горе, тая каждый про себя душевные страдания.
Когда Аркадию Модестовичу на третий день сделалось совсем плохо, Павел Маркович не на шутку встревожился.
— Слушай, Аркадий, ты бы за лекарем послал, — посоветовал он, внимательно глядя в осунувшееся и побледневшее лицо друга.
Тот досадливо отмахнулся рукой.
— К чему? Разве лекарь мне может помочь? Нет, брат Павел, видно, приходит мое время к расчету строиться. Чувствую, смерть за плечами. Близко она, ох, близко. Мне теперь не лекаря звать надо, а попа. Вот оно что.
— Ну, уж и попа! — попробовал утешить приятеля Панкратьев. — Вот погоди, бог даст, Зина вернется, вскочишь, как встрепанный, и о смерти забудешь.
— Ты думаешь, она вернется? А я так, Павел, всякую надежду потерял. Спервоначала действительно стал было надеяться, очень уж я в Спиридова уверился; человек-то он сам по себе надежный: серьезный, смелый, к тому же и богатый, а в горах, сам знаешь, деньги первое дело; вот я и подумал: кто знает, может быть, ему и удастся разыскать мою голубку… Только, вижу теперь, пустая это была мысль. Малодушная. Как ни удал Петр Андреевич, а такое дело и ему не по плечу… Боюсь, пропадет он сам ни за грош, а Зины не выручит. Может быть, уже и убит, кто знает, бог весть, жива ли Зина… Эх, как подумаешь только, так все сердце кровью обольется. Хоть бы прибрал Бог скорее, перестал бы мучиться…
Оба старика сидели, опустив головы, не смея утешать друг друга. В комнате царила мертвая тишина. Где-то за стеной старуха-хозяйка ворчала на свою батрачку, и ее монотонный голос, как жужжание осенней мухи, надоедливо лез в уши.
Косые лучи солнца озаряли окна красноватым светом.
Неожиданно с конца улицы раздался дружный топот вскачь несущейся тройки. Грохот колес и звон бубенцов наполнили тишину. Хрипло залаяли собаки. Лихой посвист ямщика задорно и весело долетел издали, и вдруг все разом затихло. Тройка остановилась у крыльца домишка, где жил Балкашин. Слышно было только, как побрякивали бубенчики на отряхивающихся лошадях и тяжелое фырканье.
Старики недоумевающим взглядом молча переглянулись между собой.
— Никак к нам? Кто бы это мог быть? — вполголоса спросил Панкратьев, но Аркадий Модестович ничего не отвечал. Впившись руками в ручки кресла, напряженно выпрямившись всем телом и вытянув шею, он широко раскрытым взглядом упорно смотрел на дверь. Лицо его было бледно, как у мертвеца, рот полуоткрыт, выцветшие глаза горели лихорадочным огнем. В соседней комнате раздались чьи-то торопливые, быстрые шаги, дверь стремительно распахнулась.